Совершенно обессиленный, я растянулся на этом примитивном холодном и сыром ложе. Справа и слева от меня поместились люди, совершенно различные по характеру, воспитанию и общественному положению, и я испытывал странное чувство, беседуя то с одним, то с другим. Я убедился или, вернее, убедился лишний раз, что пока люди не достигнут известной степени равенства интеллектуального и морального, братство и счастье останутся утопией. С правой стороны от меня лежал граф Вони из Сиены, изысканнейший жуир и прожигатель жизни, который после всяческих излишеств обрел равновесие в счастливом браке. Он никак не мог стать на правильную точку зрения, чтобы приноровиться к неудобствам военной жизни. Со слезами на глазах он говорил, что слишком аристократичен по натуре, чтобы жить среди всей этой «человеческой вони». И голосом, дрожащим от жалости к самому себе, он воскликнул: «Только я увидел солнце, как его лишился!» Тут я узнал, что он недавно женился на богатой красавице-американке и был вынужден расстаться с ней в счастливые дни медового месяца. Он признался мне, что в течение своей блестящей светской жизни был в связи со многими женщинами, но только теперь в первый раз влюбился по-настоящему и потому невыносимо страдает в разлуке. Эти признания раздражали моего соседа слева, которому тоже не спалось. И он тоже рассказал мне свою историю. Его звали Ремо Просдочими. Он был ломовым извозчиком и жил в Риме на правом берегу Тибра. Оставив свою невесту беременной и не успев узаконить это положение, он опасался, что отец ее, человек самого буйного нрава, узнав о бесчестье дочери, убьет ее. Третий возле нас был фанатический поклонник Габриэле Д'Аннунцио, который вдруг среди ночи, впав неизвестно почему в странное состояние экзальтации — а может быть, из желания как-то согреться в ужасающем холоде этих каменных церковных стен, — начал громким голосом декламировать стихи. Тогда против этого одержимого, мешающего людям спать, вспыхнуло массовое возмущение. В адрес его, а также его предков или, говоря точнее, в адрес его «мертвяков» полетела отборная ругань и были пущены в ход также многие сапоги. И если бы какой-нибудь из этих снарядов долетел до цели, это пресекло бы не только лирические излияния поклонника Д'Аннунцио, но, весьма возможно, изгнало бы лиризм и из его сердца. Через некоторое время снова воцарилась тишина, и тогда Бони шепотом сказал мне: «Как отвратительна пошлость! Мы здесь угодили в самую гущу. Предпочитаю безумцев и преступников». Я стал уговаривать его приноровиться к новому положению. Стараясь его поддержать, я дал ему понять, что хотя и не родился аристократом, подобно ему, но все же благодаря своему искусству достиг жизни весьма зажиточной, и теперь, так же как и ему, мне пришлось расстаться с ее благами и с уже укоренившейся привычкой останавливаться в первоклассных гостиницах, среди всевозможной роскоши и величайшего внимания. Объяснил ему также, что я вернулся в Италию, чтобы выполнить свой долг, в то время как при желании мог отлично остаться в Америке. Однако, попав в эту переделку, в среду людей, в большинстве своем вульгарных и пошлых, я чувствую себя совершенно спокойным и даже испытываю от этого нечто вроде удовольствия. Я захотел стать солдатом и пошел на то, что попаду в самую гущу людей, хотя и мало, а может быть, и совсем еще не облагороженных искусством, но, с другой стороны, людей, еще не изуродованных всяческим притворством. Наблюдения над всем, что я вижу и что меня окружает, дают мне возможность близко познакомиться с себе подобными и обогатить свою душу анализом того, что в них есть хорошего и плохого, прекрасного и уродливого. Бони, собираясь наконец спать, сказал мне напоследок: «Дорогой Титта, я не разделяю твоей философии...» После этой ночи я нашел другое помещение и перешел в скромный крестьянский домик. Со мной вместе поселился приятель, с которым я не виделся много лет, Адольфо Пинески, большой чудак, но умница, добрый и честный. Граф Бони последовал за мной в новое помещение, и к нам присоединилось еще двое сотрудников «Джорнале д'Италия» — Баццани и Сгабеллони, культурные симпатичные люди. Однажды утром у нас появилось много офицеров 35-го артиллерийского полка, стоявшего в Терни. Они прискакали верхом, чтобы сделать смотр частям, расквартированным в горах, и перед ними был выстроен весь полк. Неожиданно я услышал, что меня громко вызывают по имени. Я приблизился к офицерам и узнал в одном из своих начальников Винченцо Танлонго, человека остроумного, очень доброго и честного. Я познакомился с ним в Бостоне — вот уж правда, что гора с горой не сходится, а человек с человеком свидится, — где он, обладая красивым тенором, начинал свою карьеру певца. Сейчас он был просто великолепен в своей офицерской форме при исполнении служебных обязанностей. Оказавшись отличным военным, которого уважали и любили решительно все — от полковника до солдата, он через несколько дней добился моего перевода к нему в полк, где я находился под его непосредственным покровительственным начальством. Многие из моих товарищей по оружию были посланы строить траншеи в горах Эоло, а я в качестве пулеметчика в так называемом Полку Королевы был прикомандирован к противовоздушной защите аэродрома в Терни. Благодаря Танлонго я пользовался некоторыми привилегиями, так, например, мог не ночевать в казарме. Он поспешил уверить меня, что разрешая это, не делает ничего противозаконного, так как, по его мнению, я заслужил право на внимание. Недавно женатый, Танлонго приглашал меня иногда к себе домой, где мы музицировали, с тоской вспоминая о театре. Наше общество разделял, аккомпанируя нам на фортепиано, Анджело Каччиалупи, римлянин, назначенный в чине ефрейтора в тот же полк. В долгие зимние месяцы, проведенные мною в Терни, мы с Каччиалупи были неразлучны. Отличный пианист и музыкант, культурный человек, остроумный собеседник и веселый товарищ, он своими шутками и остроумными репликами умел создавать хорошее настроение в любой среде и развлечь и развеселить даже тех, кто к этому совсем не расположен.
Но не надо думать, что моя жизнь на военной службе была военной только по названию. Хотя я принадлежал к крайнему призывному возрасту, мое поступление на военную службу как бы перенесло меня обратно к моим двадцати годам. Я был полон, чтобы не сказать одержим смелостью, отвагой, дерзостью; ни одна работа не казалась мне недостойной внимания, никакой риск меня не страшил. Бывали дни, когда я, выполняя приказ командования, часами ездил верхом по горам и проявлял такие выносливость и отвагу, которые, как мне кажется, намного превышали те, что мне приходилось затрачивать в качестве вокалиста, когда я работал над преодолением трудностей какой-нибудь музыкальной партии. Я стал хорошим шофером и несколько раз водил тяжелые автокары, груженные боеприпасами, из Терни в Фолиньо. Не раз пришлось мне на мотоцикле сопровождать начальство, ездившее инспектировать разные воинские части. Взлетал я и с аэродрома с лейтенантом Деболини, тосканцем, отличнейшим летчиком, впоследствии тяжело раненным на фронте. Я даже сопровождал в высоту небес знаменитого аса Саломоне, который для собственного удовольствия производил различные фигуры высшего пилотажа, более рискованные и смелые, чем та вокальная эквилибристика, которой я в «Цирюльнике» и «Гамлете» столько раз ошеломлял толпы слушателей на сценах всего мира. Условия войны рассеяли наш кружок. Я не помню, куда были направлены другие, не помню даже, куда был назначен милейший Каччиалупи. Что же касается Винченцо Танлонго, то он был направлен на передовые, где героически сражался до самого конца войны.