Мы уже годами голодные, но самые страшные все-таки первые три дня: вообще ничего не есть. Потом становится легче, с каждым днем пропадает аппетит, а когда наступают шестые, седьмые, восьмые сутки, многие начинают вспоминать, что и раньше были голодовки, в других лагерях, но ни к чему не приводили. Даже если умудрялись выбрасывать плакаты: «Да здравствует Советская власть! Долой беззаконие!» Я наблюдал эти сцены, когда некоторые уже не шевелились, а те, кто громче всех призывал к голодовке, начинали понимать, что и они могут умереть бессмысленно, как многие уже умирали в такой ситуации в других лагерях Союза, да и здесь, на Колыме. И начинали терять воинственность.
Мне иногда становится смешно, когда люди говорят или пишут, что голодали месяцами. Я точно знаю, что заключенные, а мне много раз приходилось бывать в шкуре объявивших голодовку, умирают на двенадцатые-тринадцатые сутки. Те, кто больше всех кричал, понимая, что тоже могут быть среди умерших, вызывают ответдежурного. Он долго не приходит, а потом открывает кормушку:
– Что нужно? И слышит в ответ:
– Снимаем голодовку!
– Хорошо, завтра привезем хлеб.
– Почему завтра, а не сегодня?! Так начинались и заканчивались почти все голодовки, в которых мне пришлось
участвовать.
В лагере был парень – на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы не эта псина – наверно, сдох бы».
Начальство проявляло «заботу» о заключенных: прежде чем войти в столовую, каждый должен был сделать глоток – иначе надзиратели не пустят – густого коричневого варева из стланика и опавшей хвои. Эта пакость, которой поили всех, черпая из котла одной ложкой, действительно помогала от цинги, но печень и почки гробила нещадно.
Был на Перспективном в начале 50-х зубной техник с бегающими глазками по кличке Доктор Калюжный. Когда я впервые увидел Чубайса, даже вздрогнул: настолько похож.
Зубы у заключенных известно какие. Работой Доктор Калюжный был завален, лагерники приносили ему крупицы золота, кто сколько находил в шахте, себе на зубы. Без зубов как выжить на Колыме? Тому, кто поблатнее, техник делал коронки из золота, а остальным лепил из латуни, меди. Иду однажды летом, ближе к вечеру – а вечера там светлые – и вижу: между бараками толпа лагерников, человек пятьдесят, кого-то бьет. Оказалось, сводят счеты с зубным техником. Ему перебили обе руки в нескольких местах. Так на Колыме поступали с теми, кто привык жить не думая, что за обман придется рано или поздно отвечать.
За участие в самодеятельности заключенные поощрялись досрочным освобождением, зачетами. И Витька Губа записался в чтецы. Представьте, полный зал заключенных, на сцене Губа: «Жить, как живут миллионы советских людей!…»
Из зала несется: «Падла! Сука!» Он потом говорил: «Продолжаю декламировать, сам думаю: а ведь правильно кричат!»
Прошло много лет. Витька работал у нас в артели. Он был грамотным геологом, да еще по характеру трудяга. Зарабатывал очень прилично и, как многие, все проматывал. Семьи не было, как он сам повторял: «Ни флага, ни родины». Внешность у Губы была уникальная, рот от уха до уха – вот откуда и кличка, но одевался он с иголочки, по-настоящему элегантно и выглядел всегда представительно. Весь заработок – по тем временам громадный – тратил на магнитофоны, на дорогие костюмы и на женщин.
– Она меня так целовала!… – начинал он гнусавым голосом.
– Ты же не совсем дурной, Витя, книги вон читаешь, – не выдерживает кто-то. – Если
еще тебе будут говорить, что любят, посмотри в зеркало внимательно: кто тебя не за деньги
поцелует, кроме бегемота?
Губа возвращается часа через два, обиженно гундосит:
– Че вы там наплели? Я себя замучился разглядывать…
Он действительно много читал, любил музыку. Однажды на Витькином магнитофоне кто-то
нажал не ту кнопку. Бобина покатилась, лента перепуталась. Губа орет, машет руками: «Суки, что вы наделали – это же А-р-м-с-т-р-о-н-г!»
Витька много лет прекрасно работал, но время от времени отпрашивался на несколько дней. Я знал: когда уже деньги в кармане, удерживать его бесполезно. Но ребята каждый раз меня уговаривали не отпускать Губу, пока не послушают про карячек.
И вот Витька в очередной раз начинает рассказывать, как он работал в геопартии на Камчатке, и к ним приходили карячки.
– А они страшные, грязные, – гнусавил Витька. – В шкурах, волосы рыбьим жиром
намазаны. Ну, чтоб вам было понятнее, как вороны старые, мокрые. Пришли как-то три
штуки, сидят на корточках. Представляешь – год без баб?! И противно, и хочется. Смотрю -
одна вроде ничего, помоложе. Спрашиваю:
– Сколько тебе лет?
– Наферна, тристо-о…
– Да ты больше вороны живешь?
– Ии-йи-и (в смысле, да).
– Ты меня любишь?
– Не снаю-ю…
– Дашь?
– Наферна-а…
– Да ты, может, сука, сифилисная?
– Ой ты-ы! Меня сам Кондратьев! (Кондратьев – начальник буро-взрывных работ). Дал я ей бутылку водки, переспал с ней. Потом злой пошел к Кондратьеву.
– Так, падла, давай три бутылки спирта, а то всем разболтаю про твою любовь!
С годами Витька спился и работал в сапожной мастерской. Лысый, зубы вставные, а одевался по-прежнему лучше всех. Однажды Жора Караулов повел его в гости к своей новой знакомой, недавно приехавшей на Колыму по распределению на должность следователя. Они пришли с полной сеткой – коньяк, шампанское. Жора, разбитной, веселый парень, представляя Витю, неожиданно сказал, что он член Союза писателей. «А как ваша фамилия?» – спросила девушка. Губа протянул руку: «Даламатовский».
– Пили, может, три дня, – рассказывал потом Витька, – может, пять, не помню. Лежу в
постели и думаю: наверное, в мастерской уже две горы ботинок меня ждут. И тут она спрашивает: «Над чем вы сейчас работаете?» – «Пишу роман «Алмазные горы».
Через несколько месяцев, это было уже летом, в сапожную мастерскую входит поклонница с туфлями в руках и видит, как «писатель» в клеенчатом фартуке на голое тело колотит молотком по какой-то подошве, во рту гвозди – от уха до уха. Она бросила сверток с туфлями и убежала. А потом начальник милиции, полковник Борее, отчитывал ее: «До чего дожили: дипломированный юрист не может отличить Витьку-сапожника от поэта Долматовского!»
После Колымы Губа уехал на Амур. Его, уже совсем спившегося, видели в Сковородино, где он и умер.
Проезжая по колымской трассе, в каком-то поселке мы встретили грузовую машину. За рулем сидел молодой парень, а в углу лобового стекла висел портрет Сталина в мундире генералиссимуса. Это на Колыме-то! Посреди лагерей, только недавно разрушенных. Из разговора с шофером мы узнали, что причину беспорядка в стране он видит только в отсутствии «сильной руки». Под впечатлением той встречи Евгений Евтушенко написал стихи, потом включенные в поэму «Фуку»: Опомнись,