Как «сельский», он, к счастью, получил направление в деревню, Надрению. Работа на заводе была куда тяжелее, а минимума питания с трудом хватало, чтобы выжить. Постоянно недоедать, без навыка к физическому труду — таких условий он мог просто не выдержать.
Его приставили батраком на службу к жене бауэра. Службу здесь легкой не назовешь, но Павел, рассказывая об этих годах после войны, никогда не жаловался. Зато охотно развлекал слушателей трагикомичными историйками об авансах со стороны его хозяйки, «военной» вдовы, по его представлениям, в солидных летах. Она соблазняла его сытным питанием, что при повсеместном голоде было гораздо большим искушением, чем всякие женские чары. Он с трудом переносил эти мучения. Не хотелось ей поддаться. Гонор не позволял набрасываться на вкусные колбаски с капустой. А желудок поносил эту глупость последними словами. В конце концов, не выдержав внутренних терзаний, он удрал. Нашел работу в другом месте. Но там возбудил подозрения. Снова побег. И так не единожды. Последние месяцы войны провел, бродя по лесу. Когда в Надрению вошли американцы, явился к ним и был отправлен во Францию, а оттуда — в армию Андерса.
Павел Бейлин в военной форме армии Андерса
После его возвращения в Польшу мы часто с ним виделись, несмотря на то, что он жил в Варшаве, а я в Кракове. Я была от него без ума. Это был один из самых мудрых и очаровательных людей, каких я знала. Но мы никогда не разговаривали друг с другом доверительно. Или серьезно. Всегда это было пикирование шуточками, анекдотами, смешками. Дурачились. Точно до войны. Даже в те годы, которые меньше всего подходили под юмор.
Его преждевременная смерть в 1971 году вызвала во мне чувство глубокой досады, что так и не удалось с ним по-настоящему сблизиться. Переходить черту, я думаю, мы избегали оба. О чем нам было говорить доверительно и всерьез? О том, что не выразить словами? Но мне совсем не жалко, что тогда не удалось и намека уловить на какие-либо с его стороны сетования по поводу его судьбы, что она сложилась так, а не иначе, да и не только во время войны, но и после. В моей памяти он остался не жертвой, а до наглости свободным и безумно остроумным человеком, который умел держаться запанибрата в отношении себя и жизни. Мне кажется, что такое представление о нем ему идет гораздо больше. В нашей родне избегали роль жертвы. Отсюда не сокрушается Янек Канцевич, рассказывая о своих жутких переживаниях. Не плачет над украденным детством Петя Валецкий. Или Роберт Оснос. Да и я не стала бы просто так погружаться в оккупационные испытания.
Сознание, что трагическое и комическое — неразрывные части одной действительности, которые не исключают друг друга, а, наоборот, составляют ее аверс и реверс, убеждение, что смехом можно побороть страх, сохранить достоинство, познать вкус победы над Судьбой, мне представляются намного полезнее. Может, во мне говорит моя еврейская натура? Ведь это ребе Нахман из Браслава учил, что человек о своем отчаянии должен говорить только с Богом. И то лишь пятнадцать минут в день. Не больше. А остальное время радоваться и веселиться, демонстрируя всему миру свое улыбающееся лицо.
8 июня 1945 года Флора Бейлин, тогда еще Эмилия Бабицкая, писала из Миланувки моей бабушке в Краков дрожащим и угасающим почерком: Моя дорогая Янинка! Нашла ли Ханка свою Йоасю? У меня нет никаких сведений ни о Павелеке, ни о Мани. Я в отчаянии. Очень тоскую. Постоянно неважно себя чувствую, я никак не поправлюсь. А потому прошу тебя, не забывай свою сестру и напиши мне как можно скорее.
Известий о Павелеке она так и не дождалась. Скончалась через несколько недель, и ее похоронили на кладбище в Миланувке под чужим именем, рядом с умершим за год до этого мужем Самуэлем, погребенным как Станислав Бабицкий.
10 апреля 1941 года племянник моей бабушки Густав Быховский с женой Марылей и детьми — четырехлетней Моникой, восемнадцатилетней Кристиной и девятнадцатилетним Рысем — прибыли на побережье Калифорнии. 15 апреля 1941 года, во вторник, сразу же после Пасхи, Рысь писал из Сан-Франциско в Варшаву своему другу Кшиштофу Камилу Бачиньскому: Дорогой Кшысик! Я тут пятый день. Путешествие прошло идеально, почти весь день солнце по дороге в Гонолулу, однако описывать его не хочется, во-первых, не имеет никакого значения, а во-вторых, рядом с проблемами, которые тут перед нами возникли, и новой жизнью, какую предстоит начать, жаль времени даже на то, чтобы думать об этом. Короче говоря, наше положение выглядит следующим образом: для отца возможностей уйма, но он ничего не может делать, поскольку нет эмигрантской визы, лишь обычная, туристическая. Следовательно, необходимо запастись назначением в какой-нибудь университет или учебное заведение, что не составляет труда, — пусть даже бесплатно, потом всем нам предстоит ехать на Кубу или в Мексику, и уже там, на основе этого назначения, получить вне квоты эмигрантскую визу. Все это легко устраивается, но, увы, на это уйдет 2–3 месяца, а хочется начать уже сейчас, ну и, сам понимаешь, мы без денег. Вернемся уже стопроцентными эмигрантами, и верю, все быстро наладится. Здесь большой спрос на психоаналитиков, которых постоянно не хватает, и они прекрасно зарабатывают. Об учебе пока не думаю, разве что каким-нибудь фуксом отхватить стипендию, а сейчас надо браться за любую работу. <…> Может, пригодились бы и мои каракули, которых уже набралось немало…
В 1999 году я привезла из Нью-Йорка эти «каракули», которые сохранила Моника Быховская-Холмс. Среди них есть цикл коротких стихотворений, а точнее — сжатые, поэтические рассказы под общим названием «Сентябрь 1939-го». Несколько милых стихов, написанных в Вильно и после, в них тоска по родному краю, городу, дому. Повесть «Возвращение», герой которой, подобно Рысю, бежит от немцев в Вильно, пересекая «зеленую границу», но потом отказывается от возможности уйти в свободный и открытый мир и через ту же «зеленую границу» возвращается в Варшаву для подпольной борьбы. Видимо, его здорово угнетало вынужденное, а скорее даже вымоленное отцом решение покинуть Польшу. Ведь он, как и все его поколение, был воспитан в духе патриотизма и верности отчизне. Борьба за свободу изначально была делом чести и совести. Его терзала мысль о предательстве.
В апреле 1941 года поэт Кшиштоф Бачиньский, спасаясь от гитлеровских расправ и укрывшись на несколько дней в больнице, видел сон, в котором он присутствует на собственных похоронах[84]. А в это время Рысь, с присущей ему оптимистической предприимчивостью, строил планы на новую жизнь. От отца он унаследовал умение молниеносно заводить близкие знакомства: на страницах его писем мелькают десятки людей, которые одаривали его своей дружбой, столь необходимой молодому человеку, оказавшемуся в одиночестве и на чужбине. Он решил никуда со своими не ехать, а остаться — исключительно по собственному желанию. И хотя в письме к другу пишет еще, что отправляется с родителями в Нью-Йорк, видимо, уже тогда он задумал учиться в Калифорнии.