После проповеди, темой которой была мысль о необходимости подчиняться властям, установленным богом, Кромвель начал говорить. Он говорил больше трех часов, и на первый взгляд могло показаться, что вся речь его — тот же набор бессвязных, малопонятных фраз, пересыпанных библейскими изречениями, страстными порывами и самоуничижением. Нельзя было сказать, что Кромвель говорил хорошо: он употреблял грубые, часто неправильные обороты, запинался, был иногда просто косноязычен. Но он всегда умел говорить так, что его слушали с полным вниманием. Очевидец писал: «Когда Кромвель произносил речь в парламенте, она дышала сильным и мужественным красноречием… Его выражения были резки, мнения решительны, утверждения вески и категоричны; и всегда перемежались цитатами из Писания, чтобы придать им больший вес и лучше довести до сознания слушателей. Он говорил со страстью; но в то же время с таким самообладанием, так мудро и умело, что по своему желанию мог полностью владеть и управлять палатой…»
Он говорил сейчас так же — почти так же, как всегда, но как отличалась эта речь, речь лорда-протектора, от речи генерала, который год назад пригласил к управлению Англией «святых и богобоязненных людей»! Куда подевались горячий энтузиазм, вера в скорый приход великих и благодатных перемен, надежда! Вместо них ясность политических установок, трезвость, реализм, умеренность. Он хорошо знал слушателей, к которым обращался: это были не фанатики и мистики, а политики и дельцы, желающие приумножить свое достояние. И в соответствии с их стремлениями он призывал к дисциплине, здравости, порядку. Цель нации теперь, говорил он, не ниспровергать, а укреплять, цель ее мир и процветание, выгодная дружба с соседними державами, господство на морях. «Все это я говорю, — закончил он, — не то чтобы желая господствовать над вами, но как человек, который решил вместе с вами служить великим целям…»
И дебаты начались. Начались совсем не так, как представлялось и хотелось Кромвелю. Начались — о позор, о унижение! — с обсуждения и осуждения высоких конституционных полномочий лорда-протектора. Республиканцы, потратившие столько лет на борьбу с единоличной властью монарха, не могли примириться с чрезвычайной властью протектора. Они принялись рассматривать «Орудие управления» вопреки установленному в нем запрету и начали именно с вопроса о взаимоотношениях протектора и парламента. Вместо фразы: «Управление тремя нациями находится в руках одного лица и парламента» — они предложили иную формулировку: власть сосредоточена в руках «парламента и одного лица, облеченного такими полномочиями, которые парламент сочтет нужными». Итак, повторялась старая история: парламент хотел подняться над единоличным правителем.
Кромвель не колебался. Эти опасные намерения надо пресечь в корне, чтобы не повторилась опять история Долгого парламента, смут, войн, ошибок… 12 сентября депутаты, придя утром в палату, нашли ее двери запертыми. Солдаты, охранявшие вход, сообщили, что протектор ожидает их в Расписной палате. Там, возвышаясь на бархатном троне под балдахином, Кромвель обратился к ним с речью — на этот раз ясной, жесткой, категоричной. Это был внезапный и мощный удар, подобный удару его кавалерии на поле брани. Он напомнил, что получил свою власть от бога и от народа Англии; он никогда не стремился занять это место; но, поскольку на него возложено управление страной, он не позволит изменять основы установленной конституции. «По произволу отбросить это правление, установленное богом и одобренное людьми, — сказал он, — этого я не из соображений моего собственного блага, но блага страны и потомства ни за что не допущу, пусть меня лучше бросят в могилу и похоронят в бесчестье». Он потребовал, чтобы все депутаты, прежде чем приступить к дальнейшим заседаниям, принесли республике и ему лично присягу верности и пообещали не пытаться изменить «Орудие управления».
Это был грозный признак. Поведение Кромвеля с парламентом напоминало теперь поведение казненного Карла. Недаром поговаривали, что в Уайтхолле с недавних пор стал являться зловещий призрак с кровавой полосой па шее — призрак умерщвленного монарха. Республиканцы, возмущенные, отказались повиноваться, и около ста человек выбыло тем самым из парламента. Среди них — Брэдшоу, Гезльриг, Уальдман. Это было похоже на чистку.
Остальные подписали присягу и продолжили заседания. Но дух прений по-прежнему таил в себе опасности. То они самовольно издавали ордонансы против ересей и нарушали тем самым установленную в конституции терпимость: то проголосовали за решение о выборности протектора (Кромвель, как говорили, надеялся, что должность его сделают наследственной); то, подобно Долгому парламенту, утвердили акт, согласно которому население не может облагаться налогами без согласия парламента, и тем самым поставили протектора в материальную зависимость от себя.
В конце сентября произошел случай, который едва не стоил Кромвелю жизни. Герцог Ольденбургский подарил ему шестерку великолепных фрисландских коней, и Оливер сам решил испытать их в Гайд-парке. Он правил горячими необъезженными конями сам, сидя на козлах и подхлестывая их плеткой. Сзади него в экипаже сидел Терло. Они ехали все быстрее, Кромвель входил в азарт — хороши были кони! — но то ли упряжь плохо приладили, то ли рука его потеряла уже прежнюю силу и сноровку, только кони вдруг понесли. Оливер не помнил, как его сорвало с козел, ударило со всего маху о дышло, а потом потащило по земле за ноги, которые запутались в постромках. Терло, неотлучный и бдительный Терло тотчас же выскочил вслед за ним из повозки, упал, и пистолет в его кармане сам собой выстрелил, чуть не поранив протектора.
Когда Кромвеля наконец подняли, он был весь разбит, одежда порвана, на лице кровавые ссадины. Он не мог идти: нога была серьезно повреждена. Несколько недель он вынужден был просидеть дома. Этот случай показал ему, как он должен беречь себя: ведь он правил, словно этой бешеной шестеркой, всей страной, и нельзя было позволить выбить себя с козел — иначе все погибнет.
В начале ноября тяжело заболела мать — старая Элизабет Кромвель. Ей было уже под девяносто, но она сохраняла ясный ум, глубокую веру и страстную, беззаветную, самозабвенную любовь к сыну. Уже живя в Уайтхолле, уже будучи всеми почитаемой матерью протектора, она каждый раз вздрагивала, услышав мушкетный выстрел; ей казалось, что стреляют в ее сына. Он платил ей нежной привязанностью, трогательной заботой и откровенностью. Не было случая, чтобы он отправился спать, не зайдя к ней и не пожелав ей спокойной ночи. Жена его вся погружена была в хозяйственные заботы, воспитание детей; она была практичной, доброй и недалекой женщиной. Мать же с давних хантингдонских дней и до самой смерти была ему другом, поверенным, духовным руководителем. Безмерная любовь давала ей мудрость, и Оливер часто прислушивался к ее советам, сам будучи уже немолодым человеком и правителем страны.