Ознакомительная версия.
Наше присутствие, видно, раздражало их, один отделился и энергично направился в нашу сторону, показывая кулак.
Мы соскользнули со стены и скрылись в зарослях, от греха подальше.
Меня носило по свету, работал на стройках. Умер Сталин, бывшие в оккупации перешли из третьего сорта во второй, мне удалось поступить в Литературный институт, учился в Москве и писал. Приехал однажды домой, и мать сказала:
– Вовка Бабарик дома. Подорвался на мине под Варшавой, сапером был, а из госпиталя только недавно вышел, не дай Бог никому, недвижимый, без руки, темный, не хотел домой таким возвращаться, да уговорили, привезли. Ты бы сходил к нему: он радуется, когда приходят.
Это был тот Вовка Бабарик, с которым я дружил, потом враждовал, выпускал из клеток его птиц, а еще продал ему гнилой орех.
Я перешел улицу и постучался к Бабарикам. Двор был тот самый, сад, те же деревья, на которых Вовка развешивал свои клетки. Вышла Вовкина мать и всплеснула руками:
– Толик! Как Вовочка обрадуется! Проходи, проходи.
Я вошел, волнуясь, узнавая их сени, их кухню и «большую комнату», которая теперь показалась мне весьма маленькой. По полу прыгали бурые кролики.
У окна на сундуке сидел тучный, одутловатый человек, с нелепо стриженной головой и одной рукой. Казалось даже, что он не сидит, а как бы водружен на этот сундук, как куль с мукой.
Он был слепой – вместо глаз слезящиеся щелочки. Лицо было нездорового цвета, лоснящееся, всё в синих точках и полосках, словно его изрисовали химическим карандашом. И сквозь распахнутый ворот виднелись жуткие шрамы на груди у шеи. Он был совершенно неподвижен, как изваяние Будды, и единственная рука его, крупная, мужская, бессильно лежала на крае сундука.
Мать сделала странную вещь: она подошла, бесцеремонно взяла голову, приблизила губы к правому уху и неестественным, тоненьким, пронзительным, как флейта, голосом прокричала в ухо:
– Толик Семерик пришел! Толик Се-ме-рик! Помнишь?
Я смотрел потрясенно, понимая, что это – Вовка, и совершенно не узнавал его, соображая, что он ко всему еще и глухой. А Вовка заволновался, шевельнул головой и закричал густым, хрипловатым голосом, поднимая руку:
– Толик! Вот хорошо, что ты пришел! Где ты?
– Садись вот так, с правой стороны, говори ему в ухо, – сказала мать, растроганно улыбаясь и усаживая меня.
Я сел, слегка прижался к тучному корпусу, чтобы он ощущал меня, подал свою ладонь судорожно ищущей в воздухе руке, эта рука схватилась, тискала, тискала, и дальше она не отпускала мою руку, держась за нее, то поглаживая, то пожимая.
– Да, да, – говорил Вовка, – ты пришел. Хорошо, что пришел. Я слышал, что ты в институте учился. Молодец. Ты в писателях, говорят?
Он подставил ухо.
– Да, – закричал я, – пишу!
– Говорят, ты в писателях? – повторил он свой вопрос, и я понял, что он не слышит меня. – Какой институт, говоришь?
– Литературный! – отчаянно закричал я в самую дырку уха.
Мать подошла, взяла его голову и опять прокричала пронзительным тоненьким голосом в самое ухо:
– Он говорит: литературный! Он в писателях!
– Ага, aгa, – удовлетворенно и весело кивнул головой Вовка. – Хорошо... молодчина. А мама твоя здорова?
– Да! – закричал я и одновременно качнул его руку сверху вниз утвердительно, давая понять, что это значит «да».
– А дед Семерик?
– Нет! Умер!
– Дед Семерик умер! – прежним способом прокричала мать, и ее-то Вовка услышал.
– Что ты? Так дед Семерик умер?.. – протянул Вовка. – Я не знал... Так-так. Ну, за тебя я рад. Я вот, как видишь. Совсем неподвижным был, но сейчас вроде отхожу, сижу вот. Слуховой аппарат не идет, у меня там одна ниточка нерва осталась. Может мать дохлопочется мне путевку, хоть бы дать ей отдохнуть... Пока мама жива – всё хорошо. Ко мне иногда хлопцы заходят. Газеты читаем. Сельское-то хозяйство всё «на крутом подъеме», а?..
– Да, да! – закричал я, помогая себе рукой, я держался за его руку, как за единственный канал связи, сидел рядом, слишком прижимаясь к этому неподвижному, рыхлому телу, и лицо было рядом, но я не узнавал, совершенно не узнавал его, только голос и манера говорить чуть-чуть напоминали Вовку прежнего.
Мать оставила нас, ушла к печке. Стараясь произносить слова максимально четко, я закричал Вовке в ухо:
– Из-ви-ни ме-ня! За орех на базаре, помнишь?
– Да, да, – сказал он, – такие-то дела. Ты молодчина. Высшее образование... А я помню, ты, босяк, птиц у меня выпускал.
– Да! Да! – завопил я, опять дергая его руку вертикально, потом зачем-то справа налево.
– Я теперь держу кроликов, – сообщил он. – Мама, подай кролика. Я замотал его руку горизонтально:
– Мать вышла!
Осмотрелся – ни одного кролика, спрятались куда-то. Вовка терпеливо подождал, потом, не дождавшись кролика, спросил:
– Читаешь, как там в ООН? Насчет напряженности, крутят! Я затряс его руку вертикально.
– Меня бы туда посадить на трибуну, – съязвил Вовка. – Я бы им сделал доклад. Слушай, будет война?
Я повел его рукой горизонтально. Он понял, но не согласился.
– Война будет. Мы живем под прицелом. Это как все нацелились один в другого, спустили предохранители – вот так мы живем, на все города нацелены ракеты, только чуть где заелись – кнопку нажимай, и пошла потеха... Мам, где кролик?
– Ничего, – закричал я, впрочем, не надеясь уже быть услышанным, – может, войны не будет, пока всё хорошо!..
– Да, так, Толик, – ласково сказал он, гладя мою руку. – Значит, мама здорова, а ты человеком стал... Но ведь ты заходи, не забывай.
Я потряс руку вертикально.
– Левым ухом я не слышу, – объяснил он, – а правым слышу. Ты прямо в ухо четко говори.
– Вовка, Вовка, – пробормотал я, пожимая его руку.
– Не забывай, заходи, а то возьми опиши меня как есть. С чем ее, значит, войну едят... Ладно?
Я замотал его рукой вертикально.
Вот – выполняю это обещание, описывая Вовку Бабарика, моего товарища, который сейчас, когда вы читаете эти строки, сидит там, в Киеве, Петропавловская площадь, 5, – один из миллионов участников второй мировой войны, оставшийся в живых. И мама его пока жива.
{«Комедия окончена» (итал.) – заключительная фраза Тонио в опере Р. Леонкавалло «Паяцы».}
Генерал сел в машину, девушки тоже отчаянно полезли за ним. Весь кортеж шикарных лимузинов снялся и уехал буквально в три минуты, оставив телефон со всеми проводами. (Потом они долго служили маме как отличные бельевые веревки).
Напряженный, я бесцельно заметался по двору, выглядывал на улицу, а по ней всё шли отступающие войска. Никогда не видел такой массы растерянных, озабоченных людей. Эту картину невозможно описать словами, это еще можно было бы приблизительно показать в кино.
Ознакомительная версия.