Рембрандт начал картину, как прежде, с красочных поверхностей, которым придал изначальную вибрацию. Кистью, шпателем, пальцами он создал шероховатый материал, дрожь, подрагивание, контрасты вздыбленных и гладких участков. Он мягко расположил свет на пеленах ребенка, белый, серо-зеленый, темные пятна, углубления, вздутия. Материал такой же живой, как и раньше, но скованный холодом. Это соответствует теме, но, глядя на свои предшествующие картины, Рембрандт видел, что молчаливость, неподвижность персонажей, плоская перспектива постепенно подготавливают его уход. Достаточно было перейти от теплоты к холодности красок. Новшество обнаруживает усталость. Конец нагнал то, что он почитал за начало. Смерть была лишь обратной стороной творчества.
Когда чье-либо искусство отказывается от движения, можно подумать, что оно достигает высшей ясности. Но значение этого всегда многогранно. Спокойствие еще и признак спада энергии, обездвиживания суставов. Умиротворение и истощение удачно рифмуются. И эту картину Рембрандт не закончит.
Рембрандт стар, и теперь он это знает. Замедление ритма композиций, их фронтальность, растущее безразличие к глубине перспективы свидетельствуют об этом. С другой стороны, краски стали более яркими, пространство организовано по его воле, материал стал более богатым. Рембрандт создал такую насыщенную живопись, какой может быть лишь сама действительность. На одной чаше весов — признаки старения, на другой — совершенное новаторство. Конец и обновление неразрывны. Работая над «Симеоном», смешав холод на своей палитре, он понял, что скоро отойдет от живописи. Подняв ее на невиданный доселе уровень, он неожиданно обнаружил, что, не ведая того, довел ее до порога смерти, в точности как Симеона, на руки которому он положил Младенца.
В этой картине, написанной на последнем дыхании, он соединил две близкие смерти: старика и своей живописи. Исключительное совпадение темы и искусства. И еще исключительное совпадение в истории. Гойя набросает большими грубыми штрихами свою молодую «Молочницу из Бордо», Пьер Боннар рассыплет последние отсветы по весеннему цветущему дереву, и оба сделают это, жадно постигая радость будущего. Рембрандту ближе всего последняя картина Тициана — «Пьета», где почти столетний художник, уже не заботясь об отделке, внимательный лишь к сути, зажигает в нише, перед которой лежит мертвый Христос, солнечные блики на море. У Тициана мертвец окружен жизнью. У Рембрандта вся картина становится мертвенным, неудержимо слабеющим светом могилы. Его живопись смотрит на свою смерть.
А он смотрит на себя в зеркало с немым вопросом. Он не из тех, кого смерть приводит в отчаяние. Его поддерживает вера. И потом, вокруг него столько мертвецов. Он спокойно ждет часа отправления в последний путь.
В том 1669 году он написал два умиротворенных автопортрета, в которых не выставлял напоказ своей творческой мощи и которые представляли собой буквально клиническое исследование того, кем он стал, — маленького старика с большим носом и выбивающимися из-под колпака седыми волосами. На одном из портретов у него усы или то, что от них осталось; на другом он выбрит, и снова видна бородавка над верхней губой. От одного портрета к другому он не прослеживал ход своего дряхления, не старался зрелищно изобразить ступени физического упадка. Нет, и на том и на другом он изобразил себя в одинаковом состоянии.
В комнате, где он работает, есть лишь самое необходимое для жизни: кровать, полог которой он задергивает, чтобы защитить себя от холода и света, одеяло, валик, пять подушек, дубовый стол под сукном, стул, картины, над которыми он трудится. На окнах — четыре зеленые шторы, а на стене — зеркало, в которое он смотрится. Он переходит от кровати к столу, от стола к окнам, от окон к зеркалу и дальше по кругу, пока не останавливается перед мольбертом и не принимается писать. Зачем он пишет себя? От скуки? Из беспокойства? Чтобы лучше понять?
На одном из автопортретов он сначала изобразил себя со своими орудиями: кистью и муштабелем. Затем стер их и сложил себе руки, как складывает их человек, томящийся в ожидании. Но разглядел в своих глазах живость, одну из тех искорок, что сопровождают улыбку, сразу перед ней или сразу после нее. Что-то его позабавило. Он только что пошутил или собирался пошутить и уловил мимолетность этого движения, не без удовольствия показав, что живопись может схватить на лету столь тонкий оттенок всего лишь цветным пятном над верхней и под нижней губой на нескольких белых волосках. И сразу же подписал картину.
На другом автопортрете того же года он показал себя без всякого выражения. Глаз, в который он вглядывается, хорошо освещен дневным светом из окна, но он безразлично покоен. Рембрандт по-прежнему здесь, дородный, живой, но он перестал быть одержимым. Потолстел, двойной подбородок уже не спрячешь. Он, рисовавший, гравировавший, писавший себя сотню раз за сорок лет, сначала как наблюдателя драматических сцен, затем как объект изучения тех движений души, которые он мог уловить перед зеркалом, — удивленный, высокомерный, насмехающийся, нищий, вопиющий в пустыне улицы, благородный молодой человек, развратник, пьяница, инквизитор, и все это в одеяниях роскоши или в рабочем костюме, даже король, восседающий на троне среди своего семейства; он искал себя во всевозможных видах, ужимках, состояниях, которые были основной темой живописи на всех этапах его жизни и искусства; и теперь, в самый трудный момент существования, в момент приближения конца, он не мог оставить это изучение. Но потерял всякое желание драматизировать свой образ. Раз он готовит себя к уходу, нужно подготовить к этому и остальных. Тогда, в день окончательного воцарения молчания, остальные подумают, что он по-прежнему здесь, пишет.
Привел ли он в порядок свои дела? И какие дела? У него больше ничего не было. Все принадлежало Обществу Титуса и Хендрикье, но они оба умерли. Корнелия унаследует его пожитки. Картины, находящиеся в доме, перейдут к его дочери, наследнице Хендрикье, и невестке, наследнице Титуса. Нет нужды диктовать завещание.
Его знание произведений прошлого убедило его в том, что по этим произведениям, разрозненным во времени, никто не сможет восстановить этапы творческого пути. «Жизнеописания» художников, которых становится все больше, полны ошибок. Тогда для кого, кроме самого себя и живописи, пишет он этапы собственного исчезновения? Повествуя о событиях, о которых, как он полагает, никому не интересно знать, он доводит рассказ до конца. Еще ни один художник не вел с таким упорством подобной летописи. Наверное, он думал, что именно это будет его главным отличием от других. Художник как сюжет для собственной живописи — это его ответ Рубенсу и Веласкесу, портретистам императоров и королей, принцев и сильных мира сего. Рембрандт писал Рембрандта. До самого конца.