А между тем за кулисами шла другая работа — подготовка материала для суда Истории. Берия организовал дутое дело о гитлеровской агентуре в стенах следственных органов государственной безопасности. Следователи, причастные к методам раскалывания невинных, были обвинены, арестованы и уничтожены. Анна Анатольевна получила двадцать пять лет с такой же формулировкой, как и расстрелянный Соловьев: «за фашистские методы следствия и сознательное истребление советских кадров». Опытные повара сначала лихо отработали глупых индюшек, а потом были отработаны сами. Убраны все свидетели и знатоки техники. История должна была получить в руки только неопровержимые доказательства справедливости суда — добровольные признания и подлинные подписи…
Теперь, прицеливаясь глазами в ножки Анны Анатольевны, я испытывал борение двух противоположных чувств: глядя на крутящуюся воду за бортом, до боли ясно видел скрывающиеся в ней подошвы ее туфелек, но делал над собой усилие и с самой искренней из всех моих улыбок говорил приятной ведьме:
— Как я счастлив, что вы отлично выглядите после такой кровавой ночи, Анна Анатольевна!
— Пустяки! Юность свою я провела под пулями — была сестрой у Щорса. С передовой не выходила. Конечно, эта закалка пригодилась в жизни.
Она чуть заметно подмигнула мне зелеными глазами и улыбнулась.
— Так было в Москве. Так случилось и в эту ночь: весьма слабенькое подобие фронта. Меня занимает другое: вы все радуетесь, для вас это счастливый этап. Я одна без радости отсчитываю дни. Еду в Москву на переследствие и пересуд. Думаю, что за пулей. — Анна Анатольевна закрыла лицо руками и задумалась.
Забегая далеко вперед, скажу, что волновалась она напрасно: летом пятьдесят шестого года, после реабилитации я видел ее в помещении пенсионного отдела МГБ. Лицо ее выражало самоуверенность и удовлетворение: как старый кадровый сотрудник она получила пенсию, в которой мне по формальным причинам было отказано. А сознательное уничтожение советских кадров? Ах, это только пустячная подробность — она была осуждена по делу о гитлеровской агентуре, — такому же липовому, как и наше. И оба оказались на свободе…
Конечно, начальство мало контролировало меня. В первый день я спустился в трюм только на час. Потом на три, потом на день. Отпали и свободные дни. Все пошло по-старому, кроме одного — спать я выходил наверх.
На ночь я ложился в маленькой надстройке у передней мачты вместе с Николаем Николаевичем и учетчиком Амду-ром — человеком моих лет, бывшим главным инженером большого военного завода. Николай Николаевич, бывало, скажет: «Не забудьте ночью топить буржуйку, а то к утру мы замерзнем!» — повернется лицом к стене и захрапит. А мы нальем по кружке горячей воды, капнем туда валерьянки для вкуса, съедим по ломтику хлеба и начнем длинный разговор — спокойный и тихий. Вспоминается не лагерное, далекое. Это отдых. Лазейка. Забвение.
— В молодости я был еще более безобразен, чем теперь, — задумчиво рассказывал Амдур. — Уши торчат, как паруса, нос повис до подбородка, — словом, не еврей, а злобная карикатура на еврея. И угораздило меня влюбиться в Тасю, русскую девушку, первую красавицу в нашем институте. Моя любовь ее удивляла не меньше, чем меня самого. Не оскорбляла, а просто удивляла, как нелепость. Я не смел ухаживать за ней, вы понимаете, это было бы смешно; к тому же я не знал, как это делается. Но принялся помогать Тасе, оберегать ее, — а учились мы в трудные годы — и в помощи моей, она, конечно, нуждалась. В это время у нее появился кавалер — командир из стоявшего в городе кавалерийского полка, — парень стройный, красивый, веселый. Ну как было бороться с ним такому чучелу, как я?! А я принял вызов, и мы скрестили шпаги. Надо сказать, что вдобавок ко всему я был еще и несчастлив: о своей любви начал говорить Тасе в лодке и перевернул ее как раз в том месте, где плавала нефть; дал ей прикурить и прожег новое платье; потерял ее сумочку на гулянье в городском саду. Все было против меня, абсолютно все, кроме одного — силы любви. Я любил ее как тысяча красивых парней, и она поняла это. Я победил кавалериста, победил свои оттопыренные уши, победил ее насмешливую снисходительность, победил все. После женитьбы нас назначили вместе на завод. Там-то я и выдвинул идею своего первого изобретения. Это был вопрос огромной важности — военной, политической, финансовой. Но технология оставалась непроверенной. После долгих споров начальство решило рискнуть: скажу прямо — помог Серго Орджоникидзе. Аппаратуру зарядили, рабочих на случай взрыва вывели с завода. Но у котла должны были остаться двое. И вызвалась Тася, моя молодая жена: мы оба были комсомольцами, верили в Сталина, в свое счастье, в свою любовь. Когда все вышли и мы остались одни, я включил аппаратуру, химический процесс начался, а мы замерли перед сигнальными приборами и знаете что сделали, доктор? Не угадаете! Обнялись и прижались губами!
Стрелка дрожит и медленно поднимается к роковой цифре, а мы косим на нее глазами и только крепче прижимаемся друг к другу! Представляете? А? Здорово? Это был самый долгий и самый сладкий в мире поцелуй! Котел не взорвался, мы остались живы. Но я с Таськой потом все хохотал: ведь мы поставили мировой рекорд по длине и сладости поцелуя! Да, все это было… Я получил орден Ленина и пошел вверх по службе. Стал главным инженером крупнейшего завода. Потом заключенным. Тася умерла в тюрьме. Мой брат, крупный работник органов, комиссар второго ранга, из трусости отказался от меня. Не помог разоблачить клеветников. И тут я поставил новый рекорд, по крайней мере в норильском масштабе.
Мы засыпали уголь в печку и сделали перекур. Зачем торопить время, если ночная беседа — это отдых и забвение?
— Однажды начальник явился на развод с каким-то человеком в солдатском полушубке с поднятым воротником. Я пригляделся — брат! Тут начальник вызывает меня из строя и дрожащим от подобострастия голосом начинает петь, что мол, оказывается, у меня имеется такой высокопоставленный брат, что он не пренебрег простым заключенным, а лично, проездом по Енисею, завернул в Норильск и хочет поговорить со мной и передать деньги и корзинку с продуктами. В корзине сало — очень полезная еда в холодном крае. Я вспомнил Тасю и котел, перед которым мы целовались в ожидании смерти… Нет, это не прошло бесследно. Я вышел из строя и крикнул:
— Гражданин начальник, передайте человеку с деньгами и салом, что у меня брата больше нет! — И шагнул обратно в строй.
Мой собеседник вынул из кармана кусочек портянки и вытер глаза.
— Не могу ожесточиться, доктор! Но вы не смейтесь: человек над своими слезами не властен! А может, это наша еврейская мягкотелость?