и тот улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Из других вагонов приходили смешливые попутчики поглядеть на «Пцыроху», то есть на меня. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.
Потом некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках и, взлетев над толпой, вопросительно закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Дядя Юра рассказал про это своим сослуживцам в оркестре, и они просили мне передать, что я теперь вроде Даниэля и Синявского. Мать, услышав такое за воскресным обедом, побледнела и, как член партии, хотела уйти из-за стола, но ее упросили остаться, налив кагора. Правда, мое прозвище «делегатор» не прижилось.
В последнее время меня снова стали звать «профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за серию треугольных марок «Бурунди» плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь мог читать под одеялом Жюль Верна. Отец почему-то страшно из-за этого злился, ругался, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.
— Спи!
— Не хочу!
— Тогда дай родителям выспаться!
— Я никому не мешаю.
— Мешаешь!
— Отдай ребенку фонарик. Пусть немного почитает…
— Нет, не пусть! И так уже в очках, как дед, ходит. Ослепнет — ты его кормить будешь? Ты?
— Я не ослепну! — твердо пообещал я.
— Спать! Дай сюда книгу!
— Сам, как дурак, ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! — с непонятным торжеством объявила мать.
— Я вам сейчас всем дам почитать! — рявкнул отец, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире что-то спортивное.
— Значит, говоришь, завком подарил? — зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась мать.
— Снова-здорово! — побагровел он, вытряхнул из пачки беломорину и бросился к окну.
Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол»! Вот и сейчас отец, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.
— Точно спит… — жалобным голосом сообщает он матери. — Ну, Лид!
— Нет! — еще тверже отвечает она.
Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. Спрашивает строго:
— Тебе очередь занять?
— Нет, у меня сегодня учеба. К девяти пойду. Посплю…
— Поспи, поспи!
Хлопнув дверью, он уходит на общую кухню — бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.
— Горшок вынеси! — вдогонку обидным голосом кричит мать, вздыхает и ворочается в постели.
Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Казаковцевой, о том, что надо будет забежать перед школой на чердак, и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее Шуре в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда ей можно преподнести в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом.
Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: мать сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется отец, пахнущий одеколоном «Шипр». К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен клочок окровавленной бумаги.
— Ревешь? — спросит он.
— Вот еще! — ответит она.
И снова заговорят о Тамаре Викторовне, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке, на Чешиху, начнет собирать вещи и будет искать свой единственный галстук, который всегда куда-то девается.
— Знаю я твою Чешиху. Давай-давай!
— Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерему!
Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, словно только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Мать быстро вытирает слезы:
— Выдрыхся, Пцыроха?
— Ага…
— Что ты хотел мне сказать перед сном?
Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок — рыбка и четыре — газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем про другое.
— Ты не будешь ругаться?
— Смотря за что… — настораживается она.
Я встаю, зажигаю торшер — ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще мокрый, успевший покрыться какой-то зеленоватой патиной.
— Это что такое?
— Тети-Валин свитер…
— Кошмар! Он тебя убьет!
Никто меня, конечно, не убьет. Просто выпорют. Отец одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:
— Ну, хватит, Миша, хватит! Ребенок же…
Я вырвусь, убегу во двор, спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек, Шуру Казаковцеву например? Если порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опаздывающего на работу веселого отца. Он даст мне на бегу примирительный подзатыльник. Но еще дня два я буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.
Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…
2015 г.
Помню — первое в моей жизни. … Я сижу в ванночке, передо мной два темных окна. Вода остывает, и я чувствую отчаяние: жизнь холодна. Вдруг приближается знакомый добрый голос (слов я еще не понимаю), и струя кипятка, бултыхая, вливается в ванночку, и я, оживленно двигаясь, ловлю место самого острого наслаждения, «точку восторга»: чтобы обжигало, но еще можно было терпеть. На поиски таких «зон счастья» и ушла вся моя жизнь. Едва научившись ходить (еще в Казани, в войну), я тащил маленький стульчик через двор, долго и привередливо искал место, устанавливал стул над крутым обрывом, доставал из шаровар бутылочку со сладкой водой и, закинув ногу на ногу, сидел, как король, озирая окрестности… Хорошо помню и дом — трехэтажный, кирпичный, красный, и наши окна на самом углу.
И