Когда самочувствие мое после бронхита стало удовлетворительным, я в половине ноября уехал в Нью-Йорк. Попал я туда в страшнейший холод. Резкая перемена температуры повлияла на мой голос и на мои бронхи. Болезнь, перенесенная мной в Фиуджи, и, как видно, не совсем отступившая, вспыхнула снова. Я был вынужден отказаться в данный момент от дебюта. Узнав об этом, Гатти Казацца прибежал ко мне в гостиницу и просил меня сделать усилие, чтобы начать гастроли. Отказ мой, сказал он, может оказаться катастрофическим и для антрепризы и в первую очередь для моего доброго имени. В ответ на мой повторный решительный отказ он заявил, что согласится скорее заменить меня другим исполнителем, чем отменить заранее объявленную оперу. Хотя и огорченный роковым стечением обстоятельств, я напомнил ему о несчастье, постигшем Карузо, который год тому назад с триумфом выступал в Метрополитене, а теперь лежит в земле неаполитанского кладбища, быть может только из-за того, что переоценил свою выносливость и слишком легко пошел навстречу требованиям театральной администрации. В заключение я сказал, что в свете этой мысли все соображения административного характера, так же как и вопрос замены меня кем-то другим, представляются мне нестоящими внимания. Важно прежде всего не потерять здоровья и остаться в живых, и совсем не стоит приносить себя в жертву ради кого бы то ни было. Пусть другой артист вместо меня выполнит свой долг как хороший солдат и покроет себя славой. И я тут же отменил свои выступления.
Этот сезон был для меня не блестящим. В ближайшие годы, вплоть до 1929, имя мое появлялось на афишах театра Метрополитен только изредка и в очень немногих операх. Желая выступить на знаменитой сцене в одной из любимых мной ролей, я просил директора театра поставить «Царя Эдипа» Леонкавалло, или «Демона» и «Гамлета», но все было напрасно. Гатти Казацца, пользовавшийся в то время в театре неограниченной властью, испытывал, к несчастью для меня, личную неприязнь к «Гамлету» Тома, игнорировал значение «Демона», опасался возобновления «Царя Эдипа». Таким образом, я должен был на ближайшее время отказаться от того, что меня устраивало. В последующих сезонах мне была поручена партия Нери в «Ужине шуток», написанном Джордано на либретто по драме Сем-Бенелли, и я смог проявить себя в образе современном, очень впечатляющем и как нельзя более подходившим к моим голосовым средствам и актерскому темпераменту.
Совесть не дала бы мне покоя, если бы я, дойдя до этого момента, заключил свои воспоминания о последнем сезоне в Северной Америке, не рассказав о случае, происшедшем в это же самое время, то есть в 1923 году, и поразившем меня до глубины души: речь идет о смерти Виктора Мореля. Уже в 1918 году, когда я после трехлетнего отсутствия по дороге в Мехико был проездом в Нью-Йорке, я смог снова обнять великого артиста, ставшего для меня со временем больше, чем другом. А затем в период моих выступлений в театре Метрополитен я имел немало случаев встречаться и беседовать с ним.
Его здоровье к тому времени сильно пошатнулось, и при резких холодах зимнего сезона он не всегда мог позволить себе выходить из дома. Однажды вечером он присутствовал вместе с общим нашим другом Дювалем, его учеником и известным преподавателем пения, на моем выступлении в опере «Эрнани» в театре Метрополитен. После этого я не встречал его нигде в течение примерно двух недель. Сильно обеспокоенный его длительным отсутствием и желая узнать, что с ним, я направился к нему домой на семидесятую улицу. По дороге я встретил Торнера, небезызвестного преподавателя пения и хорошего знакомого старого баритона. Узнав, что я иду к Морелю, Торнер присоединился ко мне, чтобы в свою очередь оказать ему внимание. Дойдя до дома, где жил Морель, мы несколько раз безрезультатно звонили. Наконец, желая хоть что-нибудь узнать о нем, мы постучались в соседнюю дверь. Нам отворила старая дама, которая, как оказалось, прекрасно знала Мореля еще со времен его триумфальных выступлений в Метрополитене. От нее мы узнали, что Морель болен. Жена его, ушедшая из дома рано утром, как видно, еще не вернулась, а он, по всей вероятности, не в состоянии встать с постели, чтобы подойти к дверям. Я оставил свою визитную карточку, распрощался с Торнером и вернулся в гостиницу. К вечеру, около пяти, охваченный каким-то недобрым предчувствием, я снова отправился на семидесятую улицу в надежде, что синьора Морель уже дома. Но, к величайшему моему удивлению, и на этот раз никто на звонок не вышел. Я по-настоящему забеспокоился и снова обратился к утренней старой даме. Она, видя меня таким взволнованным, сказала, что при желании можно попасть в квартиру Мореля: надо, перебравшись через балкон, добраться до его окна. Затратив уйму энергии и проявив чудеса ловкости, мне удалось преодолеть балкон и другие препятствия. Я стоял под окном. Оно было закрыто. Я выбил стекло и очутился в квартире моего бедного друга. Печальная картина представилась моим глазам. Морель лежал распростертый на узкой кроватке в комнате нетопленной и темной, почти в обмороке от слабости. Он уставился на меня как безумный, точно ему что-то привиделось, и разразился рыданиями. Я подошел к нему и приподнял его на кровати. Немного успокоившись, он с изумлением спросил, каким образом я оказался у него в доме и как мне удалось проникнуть к нему. Ощупывая руками стены, я нашел, наконец, кнопку электрического выключателя, и лампа — одна единственная слабая лампочка — зажглась под потолком, давая возможность получше рассмотреть окружающую обстановку.
Взволнованный зрелищем необъяснимой бедности, я стал ласково упрекать Мореля за то, что он не сообщил мне о своем положении. Взаимоотношения между людьми, сказал я, выражаются не только в словах, а в том, чтобы поддерживать друг друга при всех превратностях судьбы и оказывать друг другу существенную помощь в критические минуты. Тогда же, в этой печальной комнате я понял, почему Морель не звал меня к себе, а предпочитал сам бывать у меня в доме.
Большой барин в жизни, неограниченный властелин на сцене, Виктор Морель из-за финансового краха, постигшего его в России, потерял все свое состояние и жил теперь в этой убогой комнате, покинутый и забытый всеми. И, конечно, он ни у кого ничего не просил. И, конечно, был явно смущен тем, что я оказался свидетелем его бедственного положения.— „Maintenant mon cher ami, tu vois la realite de ma tragedie".* Его верная подруга, приемная дочь Викторьена Сарду, желая как-то помочь несчастному, позабытому людьми, занялась сочинением сценариев для кинематографа и проводила целые дни в соответствующих студиях Нью-Йорка. Она уходила из дома рано утром и приходила только поздно вечером, совсем обессиленная, потому что и она была в преклонном возрасте. Я сидел у изголовья Мореля. Старался его подбодрить. На следующий день мне предстоял концерт в Бостоне. Я задумал посвятить этот концерт ему. Завтра в девять вечера, сказал я, в ту минуту, когда концерт начнется, пусть он мысленно перенесется ко мне, а я, в моем страстном желании помочь его быстрому и полному выздоровлению, буду в это же время чувствовать себя связанным с ним, в полном смысле слова, как духовный сын.