Но у обвинителя нашлось в рукаве мантии несколько козырных карт, усугубивших положение Достлера. Офицеры абвера, проводившие допрос тех пленных, обратились непосредственно к командующему группой армий с просьбой отложить казнь, чтобы продолжить допрос. Другими словами, их расстрел противоречил интересам самих немцев. Они хотели выяснить, собирается ли противник осуществить новую высадку десанта в их тылу или нет. Показания пленных могли оказаться чрезвычайно важными.
Далее было установлено, что перед расстрелом прибыла делегация из СД, чтобы забрать этих пленных, но Достлер якобы отказался им подчиниться. Не надеялся ли он еще их спасти? Как только они попали бы в руки гестапо, это уже было бы исключено. В конце обвинитель сказал, что группа армий на несколько часов опоздала со своим приказом отложить расстрел.
Представитель защиты от имени Достлера высказал протест, заявив, что тот всегда был безупречным офицером и обязан был подчиняться приказам, и это касается всех офицеров, независимо от того, в какой армии они служат – Гитлера или Соединенных Штатов Америки.
Я навсегда запомню последние слова представителя защиты: «В законодательстве Соединенных Штатов нет статьи, по которой можно признать виновным этого офицера. Если, тем не менее, вы сделаете это, то лучше бы мы не выигрывали эту войну».
Суд завершился 12 октября 1945 года, приговорив Достлера к расстрелу. Нас с ним не подпускали друг к другу. Через некоторое время меня доставили в одних наручниках с симпатичным молодым офицером в лагерь, где содержался Достлер. Но сначала подвергли личному досмотру, граничащему с издевательством. Потом проводили в камеру к Достлеру, которую он делил с одним католическим священником. Выглядел он как обычно, был бодр и спокоен, объяснил, что хотел просто поблагодарить меня за дружбу и добрую услугу и попрощаться, так как на следующее утро его должны были расстрелять. Не в силах говорить, я постоял немного, глядя в улыбчивые глаза своего товарища, с которым мы подружились при столь тяжелых обстоятельствах.
Из своего помещения Достлер мог наблюдать, как готовилась расстрельная команда. Перед казнью он отказался завязывать глаза и умер с такими словами на устах: «Душу свою отдаю в руки Господа, жизнь – за отечество».
Вместе с командующим армией, в которой служил Достлер, меня вернули в лагерь под Аверсой, где мы провели несколько недель, пока нас, как всегда неожиданно, не отправили в лагерь под Афраголой близ Неаполя.
Там жизнь началась с шока. В первый же вечер нас поместили в особую палатку, где находились еще один или два человека из парашютно-стрелковой дивизии. Молодой немецкий офицер предложил мне место на столе, чтобы не спать на голой земле. На следующий день моя просьба увидеться с комендантом лагеря была немедленно удовлетворена. Я пожаловался, что с нами обращаются как с обычными офицерами, преступившими закон, и напомнил, что на суде в Риме мы проходили только как свидетели. Комендант пообещал немедленно разобраться, и спустя несколько часов нас перевели в нормальный офицерский лагерь. Каждый получил отдельную палатку, но в этом были свои недостатки, так как сильно похолодало. В ясные дни мы могли греться на солнце, но по ночам дрожали от холода. В дождливую погоду ночи были теплее, дни темнее. И все-таки меня устраивало, что я живу один. В этом лагере было очень мало старших офицеров. Странно, но старшим по лагерю назначили единственного офицера из СС. Он был вежлив и корректен, как и полагалось офицерам СС. В таких вещах они были очень щепетильны, так как считали себя элитой вермахта.
Недели текли медленно, и я уже начал думать, что они превратятся в годы. Мы еще не осознавали, как нам повезло, что попали в плен к западным союзникам; многие наши несчастные товарищи просидели в советском плену по двенадцать лет. Интеллектуальные занятия в нашем лагере полностью отсутствовали. Я начал томиться одиночеством и потому вступил в стадию, которая для военнопленных в России, должно быть, была гораздо более мучительной. В этом лагере я пробыл в общей сложности три месяца, заболел энтеритом и лежал в лагерном лазарете. По ночам, когда я спал на матрасе, а не на лагерной койке, боль почти исчезала. Каждый день меня навещал английский сержант, видимо по приказу коменданта, очень добрый и симпатичный.
Однажды за мной зашел дежурный и отвел меня к воротам лагеря. До этого у нас не было ни контактов с внешним миром, ни почтовой связи, так что я чрезвычайно обрадовался, оказавшись вдруг лицом к лицу с моими добрыми друзьями. У ворот стояли епископ из Вероли и мой приятель – маркиз Кампанари с дочерью. Они принесли мне пирожки, подарок от монахинь бенедиктинского монастыря в Вероли.
Все изменилось в феврале 1946 года. Двух моих бывших командующих армией, фон Фитингофа и Лемельсена, перевели из большого офицерского лагеря в Римини в Афраголу. Проведя с нами ночь, они отметили, насколько примитивны наши условия по сравнению с Римини. На следующий день рано утром нас пригласили в личную квартиру коменданта. Он не разрешил нам сесть, но и сам оставался стоять в течение двух часов, пока самолет, выделенный для нашей транспортировки, не был готов к вылету. Вел он себя весьма корректно. Наконец мы погрузились в «юнкерс» и расселись на скамьях лицом друг к другу. Я был счастлив снова оказаться вместе со своими старыми товарищами, но разговор постепенно увял, и мы погрузились в печальные мысли о будущем.
К счастью, я не знал, что в то самое время моя девятнадцатилетняя дочь с большими трудностями пробиралась через всю Италию к Таранто. Она выехала в машине Красного Креста из Южного Тироля, чтобы попытаться найти меня и приободрить. На обратном пути она добралась до западного побережья и лагеря под Афраголой на следующий день после моего отъезда.
Во время полета я не питал особых надежд относительно моего второго, видимо более длительного, плена, который ждал меня в Великобритании. Две мировых войны изменили судьбы обеих наших стран. Последний раз я гостил в Англии в то время, когда быстро исчезали последние приметы XIX века, а с тех пор эта страна изменилась еще больше.
В Лондоне нас отвезли в тюремном фургоне в тюрьму Центрального округа в Кенсингтоне. Обращались с нами там неплохо, но питание, как всегда, было неполноценное. Нам велели представить в письменном виде сведения о зверствах, якобы допущенных в нашем районе боевых действий в ходе борьбы с партизанами. Я мог доказать, что в бытность мою командующим я отказался выполнять указания высшего начальства относительно расстрела на месте. На мой взгляд, эти так называемые приговоры не только были незаконными, но и провоцировали серьезные должностные проступки.
Через неделю или две нас перевезли в Южный Уэльс в лагерь для пленных высших офицеров в Бридженде, который находится на берегу Бристольского залива. Его обитатели имели звание от фельдмаршала – Браухич, Манштейн, Рундштедт – до командира нацистского Трудового фронта в чине, соответствующем генеральскому. Общее настроение этих пленников отражало реакцию всего немецкого народа на крушение гитлеровского режима и проигранную войну. Офицеры раскололись на три группы. Первая, к которой присоединился и я, стремилась подвести итог, привести в порядок мысли и сделать какие-то выводы. Члены этой группы являлись давними оппонентами режима, и их отношение к нему сложилось задолго до его краха. Нелегко было войти в эту группу тем людям, которые выжидали, когда режим рухнет, чтобы начать его критиковать. Они не признавались, что недостатки режима были видны с самого начала. Некоторым генералам из этой категории пленных удалось проникнуть в первую группу, но многие воздерживались по указанным причинам. Последних было гораздо больше, и, видимо, они отражали позицию среднего немца, живущего у себя на родине. Наконец, третья группа состояла из несгибаемых последователей Гитлера, которые, конечно, остерегались вести разговоры на эту тему.
Между первой группой и двумя другими шла борьба. Члены третьей группы, особенно, рассматривали любое сведение счетов с гитлеровским режимом как недостойный и унизительный способ завоевать благосклонность местного начальства. Многие считали отвратительным принимать ораторов, в основном эмигрантов из Германии, которых присылали в лагерь для участия в наших дискуссиях. Этих ораторов слушали, но дискуссий не было по той причине, что пленники были злы на несправедливое, по их мнению, содержание их в заключении.
Все мы страдали от лишения свободы и даже еще больше от неопределенности дальнейшей судьбы наших семей. Многие боялись, что придется предстать перед военным трибуналом в Нюрнберге. Позднее одного или двоих офицеров действительно отправили туда.
На мой взгляд, нельзя было сказать, что эти офицеры-профессионалы относились к особой категории «преступных» гитлеровских генералов. Они были всего лишь представителями нашего обманутого и несчастного народа. Меньше всего меня, естественно, интересовала третья группа, так как большинство этих людей были малообразованными. Гораздо сложнее приходилось с членами второй группы, которые прежде решительно отказывались верить чему-то плохому о бывшем режиме. Но они, по крайней мере, признали теперь эти «нехорошие вещи», а это уже был путь к спасению. Я старался честно обсуждать доводы людей, которые «не знали», а таких было много. Вскоре я понял, что они действительно знали гораздо меньше, чем я и мои друзья. Тот факт, что мы оказались не столь несведущими, как они, объясняется, разумеется, тем, что все противники режима держались как некий тайный орден, члены которого легко узнавали друг друга и могли свободно обо всем говорить между собой. Я обнаружил также, что случаев выдачи таких людей, из-за их неосторожных высказываний или по доносу информаторов, было гораздо меньше, чем я себе представлял. Сторонникам Гитлера не так-то легко было выявить своих противников, принимавших меры предосторожности и тем или иным образом скрывавших свою позицию.