ДИАНЕ,
Моей небесной покровительнице
На земной дороге
И неподражаемым, незаменимым
Предшественникам и последователям,
Родителям и детям,
Без чьей самоотверженной помощи
Нечем было бы заполнить эти страницы,
Посвящается настоящая книга.
Иегуди Менухин стал легендой в самом начале своей долгой жизни охватывающей почти весь двадцатый век. Семилетним мальчиком он выступил с Симфоническим оркестром Сан-Франциско, блестяще исполнив “Испанскую симфонию” Лало. Далее последовали ошеломляющие дебюты в Париже, Нью-Йорке, Берлине и Лондоне. Скрипка Менухина пленяла сердца по всей планете, поддерживала дух союзных войск во время Второй мировой войны, утешала выживших узников немецких концлагерей. Но не только музыка составляла смысл его существования. До конца дней Менухин всеми силами боролся за осуществление своей детской мечты: помочь несчастным, защитить обездоленных, прекратить войны. И пусть ему не удалось построить Утопию в нашем несовершенном обществе, но можно смело утверждать, что Иегуди Менухин во многом изменил этот мир к лучшему.
Предисловие к изданию “Пимлико”
Дар Иегуди Менухина поражал даже его самого. Объяснить это было невозможно, и по-моему, он и не пытался. Когда мы говорили о детстве и отрочестве, он моргал широко открытыми глазами и качал головой, будто тот, о ком идет речь, — не вполне реальное лицо.
Перечитывая “Странствия”, я испытываю особое удовольствие, мне кажется, будто я внутренним ухом опять слышу его сокрушенный и такой менухинский голос: “Растить одаренного ребенка — это примерно то же, что растить кретина”.
Но факт таков, что он у него был, этот волшебный, этот ужасный дар, был в избытке, целые тонны, груды, и он никогда от него не отрекался. Иегуди не прятался за ложной скромностью, он знал свои возможности. В восемь лет, как он вспоминает, он играл “Испанскую симфонию” Лало не хуже прочих — а может быть, и “лучше большинства”. И “большинство”, о котором он говорит, это не другие восьмилетние дети, а взрослые герои и победители, вроде Фрица Крейслера и Миши Эльмана.
Принято говорить, что детство Иегуди похоже на сказку. Бедные русско-еврейские эмигранты прибывают в чужую страну. Здесь у них родится мальчик, и его нарекают Иегуди, “Еврей”. Добрые феи осыпают его музыкальными дарами. Отшлифованный до блеска многократными повторениями, рассказ этот становится волшебным мифом. Восьмилетний мальчик изумляет Калифорнию; одиннадцатилетним он выступает в Карнеги-холле. Еще год спустя, когда ему едва исполнилось двенадцать, состоялся легендарный Берлинский концерт. На афише три произведения: скрипичные концерты Баха, Бетховена и Брамса. Публика в экстазе, дирекция вызывает полицию. Фриц Крейслер не верит собственным ушам. За сценой появляется Альберт Эйнштейн и обнимает юного скрипача. Иегуди, чудо-ребенок, покорил мир.
Это правда, но она не объясняет, как все это получилось. Чтобы хоть что-то понять, надо прочитать собственный рассказ Менухина о семье, в которой он вырос. И рассказ его фантастичен, как любая волшебная сказка. Решающим был калифорнийский период и огромное влияние матери и отца. Аба и Маммина Менухины образовали собственную вселенную со своими законами, своей силой притяжения и своей атмосферой; самодостаточную вселенную, непроницаемую для внешних воздействий.
О своем коротком детстве, которое протекало в Сан-Франциско в начале минувшего столетия, Менухин повествует вполне в пионерском духе того времени. Это очень похоже на историю о Дальнем Западе — как семья переехала в Калифорнию и напала на золотую жилу. Кроме того, тогда многие еврейские мальчики мечтали вырасти и стать Яшей Хейфецом, это носилось в воздухе. Так-то оно так. Но из рассказа Иегуди можно понять, что его потрясающие родители сказали себе: Хейфец — оно, конечно, хорошо, но почему на этом останавливаться? Почему бы нашему сыну не стать Иегуди Менухиным?
Он и стал им. Небывалое, ответственное положение для мальчика — служить одиноким центром необыкновенной родительской вселенной. Даже когда родились его сестры Хефциба и Ялта, Иегуди продолжал один царить в менухинском царстве, удивительный сын любящих, упрямых, энергичных родителей. Ровный тон, каким Иегуди рассказывает о своих детских годах, не может скрыть, насколько необычным было его воспитание. Целеустремленное, неумолимое, блестящее. Дни посвящались занятиям на скрипке, вечера — посещению концертов; попусту время не тратилось. Постоянно шла неостановимая, священная работа.
И однако же его воспоминания о жизни в Сан-Франциско пронизаны одним чувством — чистым чувством счастья. Оно присутствует в дороге, когда он ездит с отцом, и в доме, когда он под строгим надзором матери разучивает Баха. И в его дружбе с сестрой Хефцибой, его “сиамской душой”, которая аккомпанировала ему лучше всех в жизни. И даже в покаянных воспоминаниях о сестре Ялте, сплетавшей и расплетавшей свои длинные белокурые волосы, как Рапунцель в башне, в ожидании будущего.
Дар его бесспорно уникален. Но всякий, кто слушал его ранние записи, заметит, что мальчик обладал еще чем-то. “Чтобы быть скрипачом, — утверждал Иегуди, — надо иметь голос. Если он у вас есть, остальное придет”. У Иегуди он был, отчетливый и особенный, с самого раннего возраста. Звук такой красоты и благородства, что послушаешь его, и убедишься, что подобного ему нет.
Но был и другой Иегуди. Родители, пишет Менухин, спасли его от “музыкантского идиотизма”. Я думаю, он имеет в виду, что они уберегли его от узкой, плоской, скучной иллюзии, свойственной многим молодым исполнителям, будто бы музыка тем и важна, что ее исполняете вы. По так называемым “техническим причинам”.
Иегуди так никогда не думал. Для него музыка была важна тем, что она делает с вами. В этом заключалась шаманская сторона его натуры. Иногда я чувствовал, что игра на скрипке — его способ понять мир. И примириться с ним.
Это — крайняя точка зрения. Но Иегуди любил крайности. Одно из самых потрясающих мест в книге — описание семилетнего мальчика, который страстно верит в то, что Адажио из баховского Концерта ми мажор специально предназначено для того, чтобы привести мир в порядок. Что музыка целебна, что в хороших руках она приносит душевное здоровье и спасает. Что она — волшебство и лекарство.
Эта твердая вера, столь характерная для Менухина, побуждала его играть в концентрационных лагерях вскоре после окончания Второй мировой войны, выступать задолго до того, как это стало модно, в черных селениях Южной Африки, хотя в пятидесятые годы подобные начинания вызывали скандал. И приезжать с гастролями в Советский Союз, когда это было не принято и сопряжено с трудностями и когда в Советской России государственное надругательство над своими лучшими артистами проявлялось в самой жестокой и абсурдной форме.
В творческих поисках Менухин был тверд и неутомим, хотя они порой приводили к неприятностям. Его эти неприятности вдохновляли и подстегивали. Как, например, когда в семь лет он пожелал играть Моцарта и Мендельсона и добился своего. Одолев их, он надумал обратиться к Баху и Бетховену. Такой рывок вперед был для него характерен. Он мог быть иногда упрямым, несговорчивым, раздражительным. Но не отступался от того, что считал правильным. В музыкальной сокровищнице хранятся тысячи оттенков, миллионы сочетаний, и Иегуди нужно было перепробовать все. Притом немедленно!
Он был полон противоречий и парадоксов. Для непьющего прекрасно умел смешивать коктейли. Обычно склонялся к вегетарианству, но как-то мы с ним путешествовали по Уэльсу и питались большими бифштексами. Много лет с опаской относился к белому сахару, но очень любил хорошее мороженое.
Он был до странности не от мира сего. В книге он не без гордости пишет, что в детстве не знал, кто такие Дуглас Фэрбенкс и Мэри Пикфорд. А откуда ему было про них знать? Как-то в гостях он познакомился с Джорджем Гершвином и потом с удивлением мне рассказывал, что Гершвин оказался “недурным пианистом”. Помню, в 1977 году я сообщил ему, что умер Элвис Пресли.
— Кто-кто? — переспросил Иегуди.
Как Галлия, Иегуди был разделен на три части: артист, активист и мечтатель. Третья часть особенно интересна. Он был способен отключиться от мира, от окружающих людей, от бедствий, порой даже от эмоциональных выкриков. Об этом своем умении он пишет, как и о музыкальном даре, с некоторым недоумением. Он говорил, что может отгородиться, как щелкнуть выключателем, — вдруг р-раз, и его тут нет.
Возможно, окружающим, в особенности родным и близким, было нелегко мириться с этим. В нем была какая-то стальная непробиваемость — знай себе движется человек, плавно, неспешно, величаво, неостановимо. Непонятно только: куда? Он не говорил. По воде или по воздуху? Под парусом или вплавь? Несет ли его какое-то течение? Или, может быть, в глубине под поверхностью он изо всех сил выгребает руками и ногами?