Ознакомительная версия.
Длительное обследование привело к страшному диагнозу: мозговая опухоль. Эдик перенес две операции на мозге, испытал невыразимые страдания, лишился речи, оказался парализованным инвалидом. Болезнь длилась около шести лет. Заботы о больном мы с его женой Кирой и моей женой Ириной, как могли, поделили между собой. Нам помогали две старушки: Кирина мать Прасковья Михайловна и моя соседка тетя Шура. Мы переживали тяжелые для всех годы, особенно для Киры. Мы не нашли другого выхода, и последний год Эдик провел в психоневрологическом интернате, проще говоря, в доме инвалидов у Смольного. Этот дом существовал еще до революции под патронажем Института благородных девиц. Увы, в Смольном уже не было благородных девиц, а дом стал пристанищем пронзительной человеческой беды. Эдик скончался там 20 марта 1975 года, на 39-м году жизни. Последние месяцы он уже не имел контактов с внешним миром. Его прах, как и прах нашей мамы, захоронен в могилу деда Николая на Богословском кладбище.
Болезнь Эдика пробудила и обострила во мне родственные чувства. Я старался, как мог, облегчить его участь, питал его и себя надеждами на выздоровление, настраивал его на борьбу с болезнью. После первой операции по удалению опухоли с помощью своего приятеля Э.Е. Томашевского я вывез Эдика летом 1971 года в деревню Гонгничи Подпорожского района. Эдик в тех местах когда-то работал по лесоустройству. Он верил, что чистый воздух, парное молоко, свежая рыба, ягоды и грибы помогут ему излечиться. Вначале все так и было, но осенью болезнь ожесточилась. После второй операции Эдик уже не встал, и никаких надежд более не возникало.
Незадолго до смерти Эдика, 5 марта, умерла Танточка. Две потери в один месяц, предшествующие им тяжелейшие болезни и страдания умирающих, наверное, ожесточили мою душу. Я почувствовал бесцельность и одиночество своего существования, свою ненужность в семье. Наметившийся разлад с женой Ириной Васильевной постепенно углублялся. У нее были свои несчастья: прогрессирующая глухота, потом смерть матери, болезнь отца. Сил для взаимной поддержки у нас обоих не хватило. Жизненные обстоятельства сложились так, что в 1978 году, в 50-летнем возрасте, я отказался от всего прошлого и нажитого: от созданного за многие годы дома, от довольно высокого служебного положения, от старых друзей и даже в какой-то степени от детей. Правда, дети потом вернулись, друзья частично тоже, но многое утрачено навсегда.
Наша семья существовала 26 лет, прошла молодость, прошла и зрелость. Были трудности, но были и прекрасные, светлые дни. Я не жалел и не жалею ни секунды о произошедших со мной переменах, но глубоко скорблю о том, что в жизни нередко счастье одних совершается за счет несчастий других. Страдальческая смерть Ирины Васильевны стала еще одной моей бедой. Умом я понимаю, что в преждевременной смерти Отца, Мамы, брата, Ирины Васильевны прямой моей вины нет. Но совесть неспокойна: вовремя не позаботился, не уберег, не подумал, не сумел, был слишком занят собой.
Довоенное детство (1927–1941)
Воспоминания моего детства, как правило, не связаны со степенью значимости событий для дальнейшей жизни и определяются в основном степенью эмоционального воздействия в тот момент. Радостные впечатления запоминаются лучше и чаще, чем грустные. Это свойственно не только детству, молодости, но и зрелому возрасту. На мой взгляд, тем самым в человеке генетически закладывается и поддерживается природный оптимизм. Например, дети и подростки обычно не помнят или очень смутно помнят похороны даже близких родственников. Детская память не воспринимает горя. Будь иначе, можно было бы сойти с ума.
Юлия Николаевна с сыновьями Валей и Эдиком. 1939 г.
Картина детства в целом представляется мне ярким и веселым праздником, изредка прерываемым недолгими огорчениями. В самом деле, выдран я был, кажется, только однажды, когда прицепился к телеге извозчика (их называли гужбанами), уехал далеко со двора и долго отсутствовал. Заметных травм пережил лишь две-три на руках и одну на лице, когда мне рассекли губы льдиной (не успел увернуться). Родителей вызывали из-за меня в школу тоже всего один раз: на уроке пения в последнем ряду я самозабвенно распевал: «Мы мирные люди, сидим на верблюде…» вместо: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Завуч подкрался сзади и, торжествуя, выволок «контру» с урока.
Были, конечно, болезни, из которых особенно запомнились две. Несколько предвоенных лет меня мучили жестокие приступы бронхиальной астмы. Приступы случались по ночам, я задыхался, першение в груди вызывало неудержимый кашель. Мама дежурила около моей кровати, давала лекарства, подкладывала высокие подушки, давала курить лечебные папиросы «астматол». Днем я чувствовал себя хорошо и летом на даче тоже. С началом войны моя астма пропала бесследно.
Вторая болезнь, как считала Мама, – это гланды (миндалины), вызывавшие у меня частые ангины. В результате примерно в 9 лет была проведена операция, которую я хорошо запомнил. Резала известная в то время врач Гелярова в 14-й поликлинике у Круглого пруда. Кому пришлось перенести эту операцию, тот знает, насколько она кровава. По-видимому, я так орал и брыкался, что Геляровой не удалось закончить операцию в полном объеме. Родители, не давайте резать своим детям миндалины! Не травмируйте детей!
Вот, пожалуй, и все проблемы детства, остальное – праздник. <…> Возвращаясь в детство, вспоминаю прежде всего чувство защищенности и уют родительского дома. Как много это значило! Конечно, бывали трудности, бывали и слезы, мои собственные и даже Мамины, которые особенно меня травмировали. Но в целом были уважение, согласие и любовь. Так что я считаю свое детство (до 1941 года) безусловно счастливым.
Юлия Николаевна с сыном Валей. 1932–1933 гг.
Некоторые воспоминания кажутся мне сейчас особенно приятными, умиротворяющими. Например, чтение книг, вернее, разглядывание иллюстраций. Книг было много, среди них меня привлекали «Русская военная сила» (в двух томах), «История Земли» (в двух томах), «Вселенная и Человечество», «Путешествие натуралиста» Дарвина, «Научные развлечения» Тома Тита, басни Крылова, баллады Жуковского, стихотворения Лермонтова и др.
В детскую память врезались и такие, казалось бы, незначительные события, как топка печей зимой. Отец приносил из сарая охапку березовых поленьев, щепил большим ножом лучину, отдирал кору. Поленья аккуратно укладывались в печь стоймя, потом так же аккуратно размещалась растопка – лучина и березовая кора. Зажигать растопку иногда доверяли мне. Тяга была хорошая, и вскоре поленья начинали весело трещать. Тогда дверцы печи (их было две – внутренняя гладкая и наружная узорчатая, обе без каких-либо отверстий) плотно закрывались, а поддувало приоткрывалось. Самое интересное происходило через час-полтора. Дверцы печи открывались, и взору представало раскаленное чрево. Я садился на низкую скамеечку поодаль от печи и наблюдал, как жаркие, почти белые угли постепенно краснели, становились вишневыми, подергивались пеплом. Над углями начинали прыгать голубые огоньки, потом они исчезали; это означало, что сгорели последние остатки угарного газа. Можно было закрывать дверцы и заслонку трубы. Вся эта процедура, когда я ее вспоминаю, волнует меня до сих пор. Нечто подобное я неоднократно испытывал около ночных туристских костров. Огонь завораживает человека, это хорошо известно, но, по-моему, еще больше завораживают его угасающие угли.
Пикник на Муринском ручье. 1937–1938 гг.
В связи с печами не могу не вспомнить исчезнувшую ныне профессию трубочиста. Трубочисты меня, как и большинство детей, привлекали и очень интересовали. Они лазили по крышам и были почти сказочными персонажами. В штате ЖАКТов трубочисты не состояли и были свободными тружениками, вроде стекольщиков и точильщиков, ходивших тогда по дворам (изредка они попадались и в послевоенное время). Стекольщики таскали плоский ящик со стеклами на ремне, точильщики – точильный станок с ножным приводом, а трубочисты имели при себе моток черной веревки с гирькой, веник-голик и большую поварешку с длинной ручкой. Одежда на трубочистах была всегда черной, а улыбка – белозубой. Всех бродячих мастеров детвора встречала и провожала с восторгом.
В начале 1930-х годов дети не ходили в детские сады, по крайней мере из нашего двора. Родители пытались иногда организовывать домашние кружки из 2–3 детей под руководством старушек (гувернанток), преподававших нам немецкий язык, фортепиано, рисование. Но эти кружки быстро распадались. Основное время мы росли во дворе и были относительно свободны. Любимыми нашими играми были обыкновенная лапта (с битой), круговая лапта (с двумя водящими), штандер, прятки, казаки-разбойники. Постарше мы часто играли в рюхи и крокет. Эти игры нам выдавались и поддерживались в порядке семьей Василия Ивановича Семенова. Велосипедов у нас тогда не было, но зато были самокаты, на которых мы носились по всему двору.
Ознакомительная версия.