И Брылкина и Чюрленис упоминают о категориях, которые присваивались работам учащихся. Категории эти были чем-то вроде оценочных мест, занятых тем или иным произведением на смотрах, которые устраивались еженедельно. Категории присваивали преподаватели, иногда победителям выдавались небольшие денежные премии, обсуждение работ происходило в присутствии самих учеников, и Чюрленису бывало приятно, когда окружающие требовали дать его картине высшую категорию, а Кшижановский отбивался, говоря, что тот, кто делает такие работы, будет потом получать и высшую…
Учение учению рознь. В особенности когда дело касается искусства, далеко не любая учеба приносит пользу ученику. Своды известных правил и испытанных технических приемов, которые нередко преподносятся как незыблемые и единственные, могут помешать начинающему в поисках своей собственной дороги в искусстве, подавить творческую волю, помешать самостоятельности. В Лейпциге Чюрленис хорошо это почувствовал… «Поменьше диссонансов», — говаривал ему глубокоуважаемый и не менее глубоко консервативный Карл Рейнеке. Конечно же, он не понимал и не мог понимать, что за непривычными гармониями музыки Чюрлениса, за скучными для профессорского уха настроениями мелодий нужно услышать новое, свежее явление композиторского искусства. Каким же контрастом этому лейпцигскому консерватизму стала атмосфера, царившая в художественной академии! И пусть по своей духовной и творческой широте Чюрленис оказывался едва ли не дальше своих профессоров — важно, что они сразу же признали его необычный талант, по мере возможностей помогали ему словом и делом, а главное, поощряли его развитие. Для Чюрлениса все это имело огромное значение, и он мог быть удовлетворен. Но надолго ли? Ведь если бы его жизненную и творческую дорогу мы захотели обозначить каким-то словом, указующим на путь, который он прошел, то это было бы слово неудовлетворенность.
Можно с большой долей уверенности предположить, что творческая неудовлетворенность Чюрлениса, его борение с самим собой, со своей фантазией, начались еще задолго до того, как он пришел к живописи. Увидел ли он, что ему тесно в музыке? Или что у него не хватает технических или природных возможностей, чтобы полно выразить себя в звуках? Все созданное им говорит о том, что его воображение не могло удержаться ни в каких традиционных рамках того или иного рода искусства. Музыка же в его время была еще сугубо традиционной. Недаром Чюрленис, его друг Моравский и остальные члены их товарищеского кружка с восторгом восприняли знакомство с музыкой Рихарда Штрауса — одного из наиболее передовых европейских композиторов того времени, продолжившего и развившего своим творчеством идеи великого реформатора музыки Р. Вагнера. В годы их учения еще почти не был известен француз Дебюсси, и Равель, родившийся в один год с Чюрленисом, только-только начинал. Судя по всему, Чюрленису не довелось тогда услышать музыки молодого Скрябина, во многом близкого ему по своим устремлениям. Из будущих новаторов Стравинский только учился у Римского-Корсакова, а Прокофьев писал детские оперы. Все великие перемены в музыке были еще впереди.
Таким образом, и сами формы музыки, и рутина еще детского, а потом консерваторского обучения могли стать сковывающими для Чюрлениса, и он, если и не отдавал себе в этом отчета, то чувствовал — чувствовал неудовлетворенность. А живописные способности, умение не только слышать, но и видеть мир взглядом художника, сделали обращение к другому роду искусства естественным для него. Потом мы увидим, что предпочтение живописи музыке окажется лишь временным, этапным. Во-первых, и сочинение музыки он никогда не оставлял — она просто не отпускала его, и в дальнейшем к нему приходят удивительные композиторские прозрения, которые ставят его в ряд первых преобразователей музыкального искусства XX столетия. А во-вторых, увидим мы, две струи его неукротимого желания выразить себя наиболее полно сольются в небывалом и неповторимом явлении — в музыкальной живописи Чюрлениса.
Но пока, в 1904 году, он весь отдается живописи. Как уже говорилось, тут его учению не грозила рутина и консерватизм. Да и само живописное искусство, в противоположность музыке, к тому времени быстрыми шагами уходило от устоявшихся норм, господствовавших до середины XIX столетия. В живописи уже все сместилось и жадно искало новых форм, и для художественного воображения Чюрлениса тут было вполне подходящее поле. Здесь-то и развернулся новый и важнейший этап борьбы двух соперников: человека, чьи жизненные возможности были ограничены лишь несколькими годами, — и его воображения, творческой силы, которые были беспредельны.
Уже его ранние работы носят следы этой борьбы. Все здесь поиск, все — движение к идеалу. Самого его нет и в помине. Каждая работа сама по себе может быть и не очень значительной, ведь главное — далеко впереди, художник это понимает.
Весна 1904-го… В художественной академии жизнь по-прежнему кипит. Две фотографии позволяют заглянуть на верхний, возможно, чердачный этаж здания, где снимаются помещения для школы. На потолочных балках — остекленные рамы, сквозь которые проходит верхний свет, кругом расставлены мольберты, и около них — десятка два молодых дам и мужчин с палитрами и кистями в руках. Зная, что их фотографируют, одни картинно касаются кисточками холстов, другие откровенно выглядывают из-за мольбертов, чтобы попасть в объектив. Самая непринужденная поза у Чюрлениса: он, стоя к фотографу боком, повернул к нему голову, словно на миг оторвавшись от работы и всем своим видом говоря, что, если вы уж так хотите, я подожду, но, вообще-то, надо работать, и поскорее бы эта процедура закончилась… Другая фотография — мужская компания, собравшаяся в небольшой мастерской. Посреди комнаты железная печурка — ей потом дадут у нас название «буржуйка», — на печурке греется чайник. Сбоку — пианино с открытой клавиатурой — возможно, Чюрленис или Моравский только что играли на нем. По стенам развешаны эскизы, в углу — мольберт с нахлобученной на него чьей-то шляпой, тут же висят и брошены пальто. Все тесно собрались вокруг стола, на котором среди остатков пиршества стоит ваза с цветами. Два друга, как всегда, сидят рядом; по другую сторону стола — профессор Кшижановский, ничем не отличающийся от остальных. И видно, что людям, собравшимся здесь, в этой неуютной комнате, приятно вот так проводить время — за дружеским чаепитием, разговорами, музыкой.
Летом решено было всей школой выйти за стены классов, чтобы работать на природе. Лидия Брылкина записывает в своем дневнике: «Ездила в Аркадию выбирать помещение для дам».
Поэтическое название страны с идиллической природой и бытом присвоили красивому месту неподалеку от польского города Ловича. В Аркадии разбит превосходный большой парк, и в соответствии с греческим наименованием построены многочисленные храмы («храм Дианы» и другие), «руины», гроты, которые должны были напоминать о временах античной древности. Учащиеся школы и отправились туда на лето, странным видом своих перемазанных красками длинных рабочих блуз и балахонов вызывая недоумение и испуг окрестных жителей. Днем — работа, вечерами — пение, шутки, смех, маскарады, прогулки по аллеям парка. Отношения все те же дружеские, с оттенком легкого ухаживания друг за другом.
Пришел сентябрь, и с середины его вновь начались занятия в классах — працовнях (то есть рабочих комнатах). «Нас, аркадийских, рассовали по всем працовням, я в восьмой — хозяин Чурлянис».
Приблизительно к этому времени относится одна из наиболее популярных работ раннего Чюрлениса — картина «Покой». Рассказывать о ней можно много, но начнем с того, что «Покой» оставляет чарующее впечатление едва ли не у всех, кто только ни видит картину. Взгляните на репродукцию, даже она передает спокойное, неподвижное величие разлегшегося поверх уснувших вод острова, который так похож на притаившееся хвостатое существо. Два глаза — рыбацкие костры у воды? — взирают куда-то в пространство, завораживают, притягивают взгляд… Это игра природы, знакомая всем: очертания холмов, деревьев, камней так часто напоминают нам о живых существах; это простодушная детская сказка про дракона, или морского змея, или про «чудо-юдо рыбу Кит»; и это одновременно удивительно точное настроение чуть таинственного покоя, который охватывает человека у воды, когда в летний вечерний час уходит с безоблачного неба дневное светило.
Картина нравилась всем, в том числе и юной Лидии Брылкиной. Чюрленис, как известно, охотно дарил свои работы друзьям. У Брылкиной было несколько картин художника, для нее он сделал измененное повторение «Покоя», так что у глазастого вечернего «зверя» есть родной брат. В галерее Чюрлениса старший из «зверей» обычно висит в экспозиции, а младший хранится в запаснике. Говорят, что образ, положенный в основу композиции, навеян Чюрленису очертаниями островка, который лежит рядом с Друскининкаем на Немане. Островок этот носит романтическое название — «Остров любви». Действительно, глядя на Остров любви, можно найти удачную точку зрения и на миг представить себя на месте Чюрлениса, который так любил, взяв палку и накинув пелерину, бродить здесь тихими летними вечерами.