Возможно, живопись лишилась неплохой художницы М. П. Ярошенко, зато общество обрело М. П. Ярошенко — общественную деятельницу, прежде всего — деятельницу женского образования, одну из основательниц Высших женских курсов. Мария Павловна сама была курсисткой первого набора — училась на естественном отделении Бестужевских курсов, позже (вместе с Надеждой Стасовой и Марией Трубниковой) она всячески старалась, чтобы курсы не заглохли, не завяли под холодом враждебных ветров, не утратили светлого своего лица. По воспоминаниям одной из «бестужевок», Мария Павловна «принимала участие в судьбе курсов не только как член правления Общества для доставления средств курсам, но и как близкий и участливый друг каждой отдельной курсистки».
В комнате «мутер»-матушки Анны Естифеевны над баулами, корзинками и завернутыми в клетчатые пледы постелями знакомых курсисток висел на стене фотографический портрет юной Марии Павловны, еще девицы Навротиной, — Мария Павловна на портрете была в белом и называлась «невестой Некрасова». В этих двух словах — загадка, пока неразрешенная: что-то было между Марией Павловной и поэтом, но даже ближайшие друзья знали про это «что-то» всего два слова — «невеста Некрасова», которые, по их, ближайших друзей, свидетельству, Мария Павловна произносила крайне редко, «всегда вскользь, с оттенком незабытой, горькой обиды». Но — снова загадка! — после смерти Некрасова в той же комнате Анны Естифеевны таинственным образом появилось кресло-качалка, на котором, как объясняла Мария Павловна, поэт провел свои последние дни (она не любила, когда кто-нибудь садился в это кресло). С годами Мария Павловна сильно располнела, одевалась обычно в черное, предпочитала носить широкие пальто и шляпы и, появляясь в здании Бестужевских курсов, совершенно загораживала собой узкие коридоры.
Про характер Марии Павловны долго и хорошо знавший ее Нестеров писал:
«Мария Павловна — человек с темпераментом, страстная, а потому и пристрастная. Явления жизни она, как и я, многогрешный, принимает под острым углом, освещая их очень ярко, почему и теневая сторона этих событий получается густая, черная…»
Нестеров же дал «сравнительную характеристику» супругов:
«Оба, согласные в главном, во взглядах на современную им жизнь, на общество того времени, разнились, так сказать, в „темпераментах“. Николай Александрович — всегда сдержанный, такой корректный; Мария Павловна — пылкая, непосредственная, нередко не владевшая собой, — но оба большой, хорошей культуры, образованные, глубоко честные».
О самом Николае Александровиче Нестеров писал:
«У Николая Александровича была цельная натура. Он всегда и везде держал себя открыто, без боязни выражая свои взгляды, он никогда не шел ни на какие сделки».
«Николай Александрович, правдивый, принципиальный, не выносил фальши ни в людях, ни в искусстве; он не терпел пошлости и людей, пораженных этим недугом».
«Николай Александрович не был, что принято называть, „политиком“, его действия не были хитросплетенными махинациями — они были просты, трезвы и прямолинейны. Он не знал и компромиссов. С его взглядами можно было расходиться, их оспоривать, но заподозрить в побуждениях мелких, недостойных — никогда. Нравственный облик его был чистый, нелицемерный».
Так писал Михаил Васильевич Нестеров в неопубликованной статье, вылившейся горячо, тотчас после смерти Ярошенко, и (что очень дорого) четыре с половиной десятилетия спустя в воспоминаниях о нем.
Характеристики Нестерова можно без труда подкрепить свидетельствами других современников — вряд ли стоит делать это. Нестеров сказал главное — то, что, по существу, говорят все остальные. Нестерову можно верить, особенно когда дело касается похвал: склонный «принимать под острым углом» людей и явления жизни, он нелицеприятен в оценках.
Незадолго до смерти Ярошенко Нестеров напишет его портрет, но замечателен и словесный портрет, который можно датировать десятью годами раньше, серединой восьмидесятых годов, — это время знакомства двух художников:
«Николай Александрович понравился мне с первого взгляда: при военной выправке в нем было какое-то своеобразное изящество, было нечто для меня привлекательное. Его лицо внушало доверие, и, узнав его позднее, я всегда верил ему (бывают такие счастливые лица). Гармония внутренняя и внешняя чувствовалась в каждой его мысли, слове, движении его».
Эта гармония, внутренняя и внешняя, схвачена также в другом словесном портрете, принадлежащем тоже художнице, Анне Ивановне Менделеевой, жене великого нашего ученого — Дмитрия Ивановича. Менделеевы — друзья Ярошенко и посетители «суббот»; Дмитрий Иванович, правда, не всегда находил время посетить субботнее собрание, но Анна Ивановна — непременный гость, по субботам она отправлялась к Ярошенко, как «на службу» (шутил Дмитрий Иванович).
«Николай Александрович, артиллерист, среднего роста, несколько худощавый, с копной черных с проседью волнистых волос, стоящих кверху, — рассказывает Менделеева. — Светло-карие глаза, небольшая черная борода, черты лица неправильные, по симпатичные. Трудно передать неуловимый, своеобразный, духовный образ этого человека. Тонкий, чуткий, все понимающий, проницательный, спокойно, одним словом, полным юмора, он осветит все, как захочет. А хочет он всегда правды. Мягкий в движениях, он кремень духом».
«Редкой красоты люди», — сказал Нестеров о супругах Ярошенко, когда ни его, ни ее уже не было в живых (он, конечно, имел в виду не одну только внешность).
Вряд ли есть надобность приводить обычные упоминания мемуаристов о царивших в доме Ярошенко радушии и гостеприимстве — иначе как могли бы двадцать с лишним лет просуществовать «субботы», просуществовать с завидном постоянством и еще более завидной привлекательностью?
Десятки людей спешили всякую субботу в дом на Сергиевской, преодолевали крутизну лестницы, расписанной по стенам цветами и амурами, и, раскланявшись на пути с неподвижно улыбающимися китайцами и церемонными китаянками, надышавшись запаха «жареного крокодила», поворачивали бронзовый ключик звонка, вделанного в тяжелую резную дверь квартиры верхнего этажа.
Невозможно перечислить всех посетителей ярошенковских «суббот». Вряд ли, например, есть хоть один художник-передвижник, который не бывал на Сергиевской.
Но в простом перечислении нет и необходимости.
Как деятель Товарищества Ярошенко был близко связан с большинством передвижников, со многими из них его связывала общность интересов; но близких личных друзей среди художников у него не так-то много. Из «старших» передвижников личным другом долгие годы был Куинджи, может быть, еще Шишкин, из «молодых» — Остроухов, Касаткин, Дубовской, Нестеров. Будучи портретистом, Ярошенко написал примечательно мало портретов товарищей по искусству.
В уцелевших личных письмах Ярошенко чаще других (кроме Куинджи) упоминаются Менделеевы, Глеб Успенский, поэт Плещеев, врачи Симановский и Сердечный. В письме к уехавшей на юг Марии Павловне он весело сообщает, что ведет «беспутную жизнь», дома не обедает, а обедает у Менделеевых, у Успенского, у Сердечного, «конечно» — у Симановских.
Сохранилась записка Глеба Успенского: «Приходите в субботу к Михайловскому блины есть, а в воскресенье ко мне». Михайловский, как и Глеб Успенский, обычный посетитель субботних собраний.
Воспоминания рисуют Гаршина — гостя ярошенковских «суббот»: «Самым дорогим, самым светлым гостем в квартире Ярошенок был В. M. Гаршин… Первую половину вечера он обыкновенно молчал, но самое его присутствие накладывало особую печать сдержанности и счастливой тревоги на всех присутствовавших… Менее колки становились остроты Н. А. Ярошенко и менее ядовиты сарказмы Михайловского. Благоговейными влюбленными глазами смотрела молодежь на любимого писателя, и нежная любовь светилась в глазах И. Е. Репина… Не сговариваясь, все чувствовали, что Всеволода Михайловича мало любить — его надо любить, охранять и беречь, потому что не долго ему быть с нами. И понемногу… Гаршин оживлялся: речь его становилась живой и остроумной, и он показывал фокусы с колодой карт или гривенником, который заставлял выходить из-под стакана».
Здесь же, на «субботе» у Ярошенко, за несколько дней до смерти, Гаршин радостно говорил, что в России появился гениальный писатель, и просил всех прочитать в новой книжке «Северного вестника» прекрасную повесть этого писателя — «Степь».
— Вот вы, Николай Константинович, возлагали на меня большие надежды, — повернулся он к Михайловскому. — Я их не оправдал. И все же могу умереть спокойно. Теперь все надежды наши оправдает Антон Чехов…
Нестеров вспоминает среди гостей Ярошенко опять-таки Менделеева и Михайловского, Короленко, Павлова Ивана Петровича, физиолога, и Павлова Евгения Васильевича, хирурга (запечатленного Репиным во время операции), актрису Стрепетову, химика Петрушевского. Возможно, Нестеров именует «химиком» физика Петрушевского, Федора Фомича, друга передвижников, автора книг «Свет и цвета», «Краски и живопись», но был также Петрушевский-химик, Василий Фомич, брат Федора Фомича, — учитель Ярошенко по Михайловской академии и директор Патронного завода, где служил художник-офицер.