Эклектикой был отмечен даже стиль жизни семьи Прахова. С энергией и целеустремленностью супруги Праховы создавали свой дом как один из центров культурной жизни Киева. Кто здесь только не бывал: начинающие художники, иностранцы, путешественники, приезжие сановники из Петербурга, светские дамы и фельдшерицы, профессора и студенты, и за огромным столом сидели архиереи и католические священники рядом с мохнатыми блузниками. Дружеские связи с либералами, даже с зараженной запрещенными идеями молодежью, и с крайними консерваторами, с адептами доктрины «самодержавие, православие и народность». Как говорили о Прахове, «сегодня он обнимается с Катковым, завтра — с Салтыковым». Дипломатичность? Конформизм? Да, но несомненно связанные с прирожденной эклектичностью, промежуточностью эстетической и жизненной позиции. Здесь, в этом свободном соединении людей совершенно различных склонностей и взглядов, различной веры в широком и узком смысле этого слова, царила та же эклектика, какая отмечала художественные вкусы Прахова. Теперь, в пору, когда Врубель был на перепутье, когда он не был способен сконцентрироваться, утверждаться в чем-то едином, такая «беспринципность», «пестрота» ему должны были импонировать, освобождать от ответственности выбора.
Импонировал Врубелю и весь уклад жизни дома Праховых, напоминающего студенческую квартиру непринужденностью отношений, отсутствием условностей, даже беспорядком.
Импонировала и удивительная трансформация, происходившая с Праховым, едва он переступал порог собственной квартиры или вообще переходил из сферы «дела» в сферу личной жизни. Здесь Прахов, живой, с юмором, неистощимый рассказчик, становился каким-то легким, играющим. Многие тогда чувствовали или испытывали потребность чувствовать себя эллинами. Эллином называл себя Серов. Таким ощущал себя и Прахов. И, с удовольствием демонстрируя разнообразие талантов, которыми его наделила природа, он стремился утвердиться в этом образе, в этом облике в реальной повседневности.
Сангвинический темперамент запечатлелся на лице Прахова, на розовых полных губах, он просвечивал во взгляде его серых глаз. Писатель Кигн (Дедлов), друг дома, утверждал, что не было ситуации, которую Адриан Викторович не сумел бы сделать полезной и приятной, неизменно стремясь к этому. Подлинная ли в Прахове была гармония, достигнута ли она была, или чувство, испытываемое Адрианом Викторовичем, было иллюзорным, как бы то ни было, в нем Прахов преодолевал свою «положительность», приземленную трезвость, рассудочное начало. И все это могло Врубелю импонировать не меньше, чем праховские воля и эрудиция и его «здравомыслие» на почве деятельности в соборах.
Прошло немного времени, и Врубель уже стал постоянным посетителем дома, почти членом семейства, и скоро поселился вместе с Праховыми на их даче, которой было присвоено демонстративно-оптимистическое название «Кинь-грусть». Да, положительности в Прахове было хоть отбавляй. Но он сам, гордясь ею, в то же время непрерывно старался дополнить ее чем-то противоположным, всякого рода безрассудствами. На даче «Кинь-грусть» порой творились содом и гоморра, разыгрывались шуточные бои за крепость-дачу, защищаемую хорошенькой гувернанткой из Одессы — Машеточкой (в качестве орудия против неприятеля использовалась вода, что было очень приятно в июльскую жару), а ночами рядились в вывороченные наизнанку тулупы и пугали бедную кухарку, представляя лешего и его приспешников. Во всем этом принимал участие и Врубель. Не оставался он в стороне и на вечеринках с шарадами и живыми картинами. Его шарада озадачила всех, и он остался победителем. Никто ее не разгадал: он лег на пол и, притворившись спящим, ловил что-то ртом. Оказалось, что он олицетворял фамилию «Васнецов» — «во сне» и «цов». «Цов» — какие-то таинственные насекомые, только ему ведомые. Действительно, попробуй угадай!
Но, кстати, сколь удачно найденное созвучие! Поэты-футуристы могли бы позавидовать…
Однажды разыгрывалась пантомима «Лапоть, солома и пузырь…». Ручей изображался половиком, берега — скамейками, в качестве костюма для пузыря использовалась кислородная подушка… И много еще разной чепухи отмечало жизнь в этом доме.
Здесь, в доме Праховых, Врубель познакомился с их близким приятелем — писателем Кигном, написавшим о Прахове очерк под заглавием «Эллин». Здесь он встречался с литератором Иеронимом Ясинским, который, кстати, в своих воспоминаниях, посвященных Прахову, уделил немного места и художнику. Врубель сделал карандашные портреты обоих писателей.
Хозяйка дома, Эмилия Львовна, знакомя Иеронима Ясинского и его тезку — отца Иеронима, назвала первого не без остроумия «Иеронимом в квадрате».
Эта женщина и была главным магнитом, притянувшим Врубеля в дом Праховых и не отпускавшим его… Она вызывала в нем чувство, близкое поклонению. Она совсем не была похожа на трогающий его еще недавно, страждущий женский образ, напоминающий ему Лизу из «Дворянского гнезда». Лицо, не отличающееся правильностью и определенностью черт, скуластое, с толстым носом и толстыми губами особенных очертаний. Синие, совсем васильковые глаза, и в выражении — задор, насмешка, уверенность и полное отсутствие озабоченности, тяготившей его дома, у родных. В поведении ее не было никакой «положительности», которую пристало иметь матери троих детей. Она постоянно бросала вызов всякой положительности. Резкая и эксцентричная до взбалмошности, она удивляла, ошарашивала своими, порой весьма рискованными, шалостями; всегда неожиданная, — может быть, неожиданная в своих поступках для себя самой. Ее забавляло нарушение приличий. Она не хотела быть «в рамках». И, видимо, мистификация, постоянная игра, постоянная недосказанность, «незавершенность» стала самой ее натурой. Крикливая? Вульгарная? Такой она представлялась многим. А Врубель видел ее, напротив, кроткой, мудрой… Можно догадываться и по его письмам к сестре и по его рисункам, как много значила для него эта женщина, изменчивая и неуловимая, заставляющая его чувствовать сложное творческое начало и в человеческих отношениях, дающая ему опору своей семейственностью, материнской мягкостью и выбивающая эксцентричностью почву из-под ног. Врубелю суждено было, по-видимому, впервые познать глубокое чувство.
Эта любовь, романтическая любовь, первая истинная любовь в его жизни, выбила его из колеи, можно сказать, пошатнула почву под его ногами не меньше, если не больше, чем общение с византийскими памятниками. Она поддерживала его в вечном состоянии стремления, приобщала к «бесконечности». И как раз это больше всего тогда ему было нужно и в искусстве и в жизни.
Вот один из рисунков, запечатлевший семью Праховых на диване — лежащую Эмилию Львовну, дремлющего, закинув голову, Адриана Викторовича, двух дочерей. Свобода, жесткость, определенность и размашистость штриха и в то же время недоговоренность в изображении фигур. Они словно сами проявляются… Среда и форма сотворены вместе, состоят из одного и того же, переходят друг в друга. И обычное, привычное пространство уже разрушается. Устойчивости нет…
«Анюта, дорогая, прости меня. Я был виноват, когда не писал по месяцам из неумения распорядиться временем и по лени, когда срок вырос чуть ли не до полтора года, да и причиною непростительный эгоизм, постановка головного сумбура впереди настоящих целей жизни. Один чудесный человек (ах, Аня, какие бывают люди) сказал мне: „Вы слишком много думаете о себе, это и вам мешает жить и огорчает тех, которых вы думаете, что любите, а на самом деле заслоняете все собой в разных театральных позах“… Нет, проще да и еще вроде: „любовь должна быть деятельна и самоотверженна“. Все это простое, а для меня до того показалось ново. В эти полтора года я сделал много ничтожного и негодного и вижу с горечью, сколько надо работать над собой. Горечь прочь, и скорей за дело. Дней через пять я буду в Венеции. Вот у тебя нет этих упреков: вижу это по твоему лицу, которое меня сильно обрадовало своим спокойствием (я получил твой портрет в Харькове). Мне нечего писать больше: о Папе, Маме и детях узнаешь из их писем. А сам я чуть не сегодня только начинаю порядочную и стоящую внимания жизнь. Немножко фразисто! Хорошо, что говорю это не седой и измученный, а полный силы для осуществления фразы. Крепко обнимаю тебя, дорогая. Твой брат Миша».
Почти детский по наивной доверчивости и незащищенности тон, бесконечно трогающий, трогательный, если учесть, что это письмо написано двадцативосьмилетним мужчиной…
Его чувство к этой женщине делало его слепым, но, может быть, и особенно зрячим… Понять можно только в любви… Кто еще среди знавших Прахову видел ее такой, какой ее запечатлел Врубель в карандашном портрете? Исполненный мягкой женственности, нежности облик. Как мила она здесь художнику, в этом рисунке, отмеченном лирико-поэтической интерпретацией образа!