Ознакомительная версия.
Собрание живописных проявлений художников великолепно доказывают свою беспредметность. Ведь каждый холст, а также скульптура не дает подлинности, а общежитие считает, что оно собирает в музеи живую психологию, характер людей, портреты их, натюрморты, <оно> полагает, что собирает жизнь в художественной композиции. В этом заблуждении находятся оба, и общежитие, и художник, <они> уверены, что может быть психологический портрет художественный, <что> психология и характер могут быть художественные или нехудожественные, что их художник облекает в художественную форму. Всё это одни действительно «натюрморты», как и вся вообще культура одних «мортов».
Искусство предметных отражений дважды «морт», <поскольку> отражает мертвечину культуры. Сама культура — попытка достижения живого, а Искусство, передавая явь живую, делает мертвое; живое не передашь, не скопируешь, перед ним <Искусством> все то же «что», не отразимое ни через какие культуры живописные41. Все таковые попытки будут лишь негодными средствами, — то, что нужно передать, не передаваемо средствами совершенств. Одно совершенство как будто совершеннее другого, и можно им достигнуть идею, — отсюда и ценности между средствами иные, но в конечном счете <они> также негодны, как и суждения общежития о ценностях. Нет ценностей в том, что мы изучаем и познаем, оно становится ценным, когда применяется к нашему ценному мирозданию. И потому, что существует таковое ценное здание, существует и крах его, аннулируется без-ценностью, возвращается в то, из чего получилось. Так что действительность и жизнь расходятся, жизнь не компетентна в ценностях, ибо таковых нет. Общежитие не компетентно в этом <различии ценностей>, как и никто другой.
Передо мной стоят груды средств как ценные орудия культуры, через которые общежитие думает достигнуть «совершенства культуры» как абсолютной ценности, — не иначе, следовательно, она еще где-то в будущем лежит в совершенном средстве; нельзя потому сказать, что сегодня культура достигла предела. Ожидаем его в будущем, а будущее будет хохотать над нашим недомыслом, как наше сегодня хохочет над прошлым, обличая его в человеческом недомысле, в варварстве и дикости; всё же сегодняшнее, в сотни раз превышающее прошлое примитивное варварство, считаем совершенным варварством <и> культурно оправданными ценными достижениями.
Вся предметная культура — культура варварств эпохи диких восхождений к призраку обманчивому, Богу ценностей. Все общежитие ведут обезумевшие Государственные вожди, жаждущие ценности; <они> уверяют, что кредитка разрумяненная есть истина условий бога ценности. Это тот вексель, по которому оно <общежитие> обязуется выдать золото как абсолютную истину ценностей. Общежитие, верующее в разрумяненную ценность, верит, что скапливает подлинную культуру кредиток.
Таковую кредитку представляет собой и предметная культура Искусства, ибо каждый художник обещает дать реальный портрет как истину, а дает общежитию разрумяненную кредитку. Оно — Искусство и потому уже ценно в ценности воспроизведенной лжи, как оправдывается художник. Оно тоже стало обязательным «хождением» в этой бесконечной лжи вексельного отражения. Убивается или отводится сущность подлинная, которую боится показать и вождь Государственный, и Искусства. Обоим больше нечего показать в Мире, как только беспредметность того, что «ничто» во всем и всё в нем.
Культура предметная практического реализма, культура сытности, — как единая из ценностей ценность. В ней животный план близится к человеку, хочет в нем завершится абсолютно. Сам же человек, конечно, должен чем-либо выделяться над животным планом и строить свой человеческий план вне живота.
В чем же и на чем строиться должен таковой план? Предполагаю, что человеческое отличие от всепоедающего животного должно быть в голоде, голодном действии. Супрематия человека <заключается в этом>, животный экономический план только стадия некоторых <его> функций.
Если существует понятие о преодолении природы, а другое [положение], что природа самопожирающееся существо, в чем и заключается ее сущность, то преодолевать ее должно голодное действие. Если я стану только совершенствовать сытую сторону, приспособляя к этому технику предмета, то я буду стоять в плане самой природы и исполнять функции взаимного пожрания. Стремление к сытности побуждает меня создать предметы, орудия культуры насыщения; сытым могу быть через предмет, орудие. Так и сама природа в чистом понимании общежития пожирает друг друга и создает съедобные предметы, дав им в то же время средства убийства и защиты.
Защищая друг друга от взаимного пожрания, природа стремится к уничтожению ненормального положения взаимного пожрания, предупреждая последний технической защитой пожирающихся, устроив орудия так, чтобы они смогли обеспечивать [себя] от поедания <другими>, защищая в то же время голодное состояние, голод каждого.
Усматриваю в этом, что сущность каждого существа беспредметна; беспрерывно строя орудия защиты и убийства, <оно> борется с убийством, защищая голод. [И второе — эта] сущность в голоде, а не <в> чем-либо другом, <что> доказывают ее средства, т. е. цель, назначение, практичность.
Что же нужно отнести к плану сознания человеческого существа, но не природы, которая не может себя поедать? Если бы существо было исключительно в сытности, она бы не строила орудий предохранения, спасающих от пожрания, наоборот, способствовала бы облегчением, сняв все орудия защиты. Огражденность говорит за то, что каждое существо не хочет быть пожрано другим, защищает свой организм, и если бы существо не было разнообразно в своей защите, то, очевидно, ничто друг друга не могло пожрать. Наступило бы голодное состояние.
Движение сознания в смысле пожирания шло через весь животный план вплоть до вершины человеческого плана, который предполагает уничтожить самоедство. Но, достигши <человеческого плана>, у него <сознания> возникли ценности, создавшие новую форму, — самоубийства человеков на том же харчево-экономическом вопросе. Таким образом, ценности сытности, бывшие в животном плане, заключавшиеся в мясе, вышли в новую форму и по-иному вырываемы из жизни, ничуть не изменяясь. Жизнь отнимается для жизни, но жизни уже не самоедства, а вне этого; человек освобождает себя из самопоедания во имя справедливого распределения труда по убийству низшего от себя животного и равнопользы всем42.
Жизнь одного становится харчевым предметом другого. Животные между собой представляют предметы взаимной пищи и борются за свое существование между собой убийством. Люди в культуре своей представляют ту же «борьбу за существование во всех смыслах». Борьба за существование побуждает животное убить другого, то же делают и люди (действие без лозунга и действие под лозунгом «борьба за существование»).
Таковой лозунг просто неприличный лозунг <для человека> как высшего над животным существа, которое хочет победить новым порядком отношений своей культуры, но победить его не может. Трудно, очевидно, человеку выйти из области животного плана, хотя ставит себя всегда выше над животным, позабывая, что вся его культура только другой экономический порядок всех тех же животных лозунгов или действий. А на культуру имеет надежду, что она спасет его от животного начала, но то, в чем видит свое спасение, не уступает животному, даже превышает его в дикости. Человек со всей культурой остается животным в том начале, где существует «борьба за существование». Понимается борьба как простое харчевое дело, чисто животное дело, то, что на человеческом языке называется экономическим вопросом. Борясь за него, человек хочет победить его раз навсегда, чтобы из-за него не происходила борьба за существование. В уничтожении борьбы человек выходит впервые из животного плана «борьбы за существование», борьбы с животным, которое борется с настигающим признаком человека.
Признак человека принадлежит другой культуре, находящейся вне борьбы <из->за харче-экономических дел. Когда спит в нем животное, поднимаются все дела человека, но горе ему, когда оно просыпается. Подымая знамя харчей, оно разрушит всю культуру, чтобы пожрать все, насытив себя. Как зверь, просыпаясь в голоде, разрушает организм другого животного, так человек разрушает тело культуры, чтобы достать мясо и кровь. И тогда знамя, поднятое за образ человеческий, гибнет, тогда когда человеческий план должен быть выше всего предметного или животного харчевого.
Как будто все системы движения человека идут во имя культуры совершенств, которые в свою очередь не что иное, как совершенства технического экономического харчевого порядка (даже учение Социализма не больше, как экономический харчевой столп или харчевая печка практического реализма).
Ознакомительная версия.