Жажда преследования и жестокое порабощение многострадального народа приобрело такие размеры, что даже герцог Ангулемский вынужден был направить королю послание: «Четырнадцать дней захвата власти Его Величеством ознаменовались арестами и указами, творящими произвол, отчего вновь повсюду распространяются волнение, неудовлетворенность и страх». Не обращая внимание на это, Король 7 ноября 1820 года казнил руководителя народных волнений Рафаэля Риего и 13 числа этого же месяца вошел в Мадрид. Он ехал в своей триумфальной карете в сопровождении 24 придворных. Аресты, садистские пытки и массовые смертные казни стали обычным явлением. Одновременно король создал военные комиссии. Король надеялся с их помощью подавить протесты во всех провинциях Испании. Они выслеживали врагов абсолютной власти и осуждали их, как «чудовищных преступников, которые хотят иметь упраздненную конституцию». Все книги, журналы и карикатуры, вышедшие в свет во времена вынужденного либерализма, при сотрудничестве священников представлялись в цензурную комиссию, и «комиссии по политическим чисткам» проверяли надежность горожан, начиная от высоких чиновников и кончая школьниками. В Испании в конце концов не осталось ни одного человека, кого бы не коснулся произвол тайной полиции. Как следствие этого либералами овладел массовый страх.
Гойя скрывался у своего друга в Арагоне. Несмотря на то, что пробные экземпляры Desastres de la guerra иссякли, оставалось достаточно материала для того, чтобы описать его имущество или даже отправить художника на каторгу, потому что существовала еще добрая дюжина листов и рисунков Disparates. В страхе перед надвигающейся опасностью, он поспешно написал письмо в Кинто дель Сордо своему внуку Мариано, предупредив его о возможной конфискации имущества. В нотариальном документе сообщалось, что он пришел к решению «засвидетельствовать свою симпатию, которую он чувствует к внуку, и не нуждается больше в своем имуществе, так как у него всего достаточно, чтобы вести приличный образ жизни». Таким образом, постоянные опасения подвели Гойю к мысли последовать примеру своего друга и покинуть родину.
Но ему предстояло решить одну труднейшую проблему, связанную с должностью придворного художника, за которую он получал жалованье. Впрочем, так как он непозволительно далеко находился от королевского двора, его лишили бы суммы 50 000 реалов в год. И все же Гойя попытался добиться официального разрешения короля покинуть родину, потому что это сохраняло за ним должность и привилегии, связанные с ней. Ситуация складывалась неблагоприятно: он подвергался опасности из-за своего поведения во время правления короля Жозефа Бонапарта, когда присягнул на верность конституции в Кадисе, и, кроме этого, в его доме находились рисунки, которые могли бы стать обвинительным материалом против него. К тому же сын спутницы его жизни Леокадии Вайсс, Гильермо, примкнул к народному ополчению и попал в список преследуемых. Гильермо бежал во Францию раньше Гойи, а Леокадия вынуждена была укрываться у своих друзей. Но из документа, найденного в Бордо, известно, что «Леокадия вынуждена искать убежище во Франции, потому что ее преследуют по политическим убеждениям». В действительности же в 1823 году Леокадия находилась еще в Испании, потому что, согласно официальному сообщению, она пересекла испанско-французскую границу в районе Байонны позже в сопровождении двоих детей.
Гойя сам был вынужден скрываться со второй половины января по апрель 1824 года. 1 мая 1824 года, после выхода декрета об амнистии, Гойя рискнул официально выхлопотать себе шестимесячный отпуск, потому что «ему из-за возраста и болезней было необходимо лечение на водах». Таким образом, он хотел получить возможность в любой момент вернуться из Франции в Испанию. Фердинанд, конечно, удивился, но все-таки 30 мая 1824 года дал свое согласие: «Король, наш господин, удовлетворяет заслушанную просьбу придворного художника Дон Франсиско Гойя о королевском отпуске с остановками на водах и курорте с тем, чтобы облегчить его страдания». 24 июня из префектуры министерства внутренних дел в Байонне поступило сообщение, что «Гойя с сегодняшнего дня отбыл в Париж». В Бордо он оставался три дня, которые использовал для того, чтобы увидеться со своими друзьями, бежавшими во Францию. Примкнув к ним, «юный путешественник», как они его называли, в возрасте 78 лет незамедлительно отбыл в Париж, где пробыл до 31 августа 1824 года. Встречи со старыми знакомыми вызвали в нем ностальгические воспоминания о счастливом времени в Испании.
В сентябре 1824 года Леокадия Вайсс со своими двумя детьми прибыла в Бордо, чтобы «присоединиться к своему супругу», как она объяснила при переходе границы чиновникам в Байонне. Разумеется. Гойя предполагал, что она будет впредь жить с ним как супруга. Он обустроил дом недалеко от центра Бордо, и надеялся, что будет жить в нем с Леокадией. Об этом сообщал его друг Моратин: «Гойя с сеньорой и ее детьми хорошо обустроили себе жилище. Я думаю, что зиму они благополучно переживут». Не известно почувствовал ли Гойя в Париже новый творческий импульс или нет. Вероятней всего, он интересовался там прогрессивной техникой изготовления литографий, которая скоро стала во Франции ведущей. Во время своего проживания в Париже Гойя создал четыре значительные литографии, появившиеся в Бордо под названием «Бордоские быки». Из официальных полицейских сообщений в Париже нам стало известно, что он «прибыл для того, чтобы посетить достопримечательности и прогуляться по общественным местам». Тем не менее, во время таких прогулок по Парижу он зарисовал карандашом сцены жизни простого народа и инвалидов. Правда, от такой работы, связанной с движением руки, он очень уставал.
Вскоре эмиграция стала тяготить Гойю, потому что он просто не умел ориентироваться в чуждом окружении. Исключение составляли лишь испанские земляки, которые пребывали там обособленно. 30 сентября 1824 года Моратин написал: «Гойя утомлен и ни минуты не находит себе покоя. Он здесь со своей Доньей Леокадией. Я не обнаружил между ними гармонии». Леокадии приходилось испытывать на себе частую смену настроений старика и его значительные претензии. Сейчас художник рисовал намного меньше, и в этот период появилось небольшое количество портретов его друзей. Среди них портрет того же Моратина, которого он уже однажды, 25 лет назад, нарисовал, и теперь Моратин был особенно горд оттого, что его еще раз нарисовали, он писал: «Он хочет сделать мой портрет. Должен ли я рискнуть получить нечто прекрасное, конечно, если то, что пошлет мне, кисть преумножит мои картины»? Гойя работал над портретом не прерываясь, и когда он был наполовину готов, Моратин сообщил: «Гойя полностью ушел в себя и рисует ровно столько, сколько позволяет ему обходиться без творчества время».
Последние годы жизни художника озарились светлым образом маленькой Марии дель Росарио. Ослепленный своей истинно отцовской любовью, он удивлялся способности ребенка к рисованию, о чем можно сделать вывод из письма к другу Ферреру: «Этот удивительный ребенок и миниатюрный живописец хочет учиться, и я хочу также, так как это то, что осуществится с возрастом, и, может быть, даст миру великий феномен». С его почти достойным сострадания ослеплением он верил в то, что его гений продолжает жить в этом ребенке, и страстно желал того, что никогда не осуществилось.
После того как в жизни Гойи появилась нужда, потому что он лишился постоянного жалованья придворного художника, он стал подумывать о продлении отпуска. 7 января 1825 года он подал прошение о продлении своего курортного пребывания во Франции и с трепетом ожидал ответа из королевской палаты в Мадриде. 25 апреля 1825 года Моратин описал состояние его души в письме: «Гойе исполнилось 79 лет, и он со своим недостатком не знает, на что надеяться и чего желать. Я говорил ему, чтоб он успокоился по поводу своего отсутствия в Мадриде и получения разрешения. Ему нравится город, страна, климат, еда, независимость, тишина, которыми он наслаждается. С тех пор, как он здесь, у него не было болезней, которые его ранее беспокоили. Но, в его голове сидит мысль, что он в Мадриде многое уладит, и если она его не отпускает, то он, как упрямый ишак, собирается в путь, имея при себе крестьянскую шляпу, накидку, винную фляжку, деревянное стремя и рюкзак».
Наконец он получил документ, представляющий ему право в течение шести месяцев «использовать минеральную воду и ванны… по возможности восстанавливать свое здоровье». И хотя эта хорошая новость его удовлетворила, все равно его ностальгия и страстное желание вернуться домой в Мадрид не утихли. Он не хотел больше продавать свои произведения. Когда парижский друг сообщил Гойе, что его Caprichos пользуются большим успехом и предложил изготовить еще одну партию, он отказался. Раньше его интересовало то, какую реакцию вызовет анонимная публикация в Париже его литографии «Бордоские быки»; хотя в то время в Париже не было надобности в быках, они, как указывает Феррер, были объезжены. 20 декабря 1825 года Гойя ответил на это: «Ваше высказывание о моих оттисках „…быков“ убеждает меня, что у Вас нет возможности говорить о Caprichos, потому что больше двадцати лет назад я доверил их королю. За это я был обвинен святой инквизицией. Впрочем, они должны были быть мне благодарны за плохой росчерк, так как у меня нет зрения, сил, чернильницы, пера — у меня осталась только сила воли». В действительности его зрение ослабло, и он во время работы и при чтении должен был использовать лупу. Когда он писал, его руки дрожали, и мы знаем, что причиной было больное сердце, и не перестаем удивляться, откуда у него находились силы, как у юноши, и тому, что он сам выразил символически в заголовке своих рисунков, выполненных в то время: «Я все еще учусь».