Евгений тут вздохнул сердечно
И размечтался, как поэт:
"Жениться? Мне? зачем же нет?
Оно и тяжело, конечно;
Но что ж, я молод и здоров,
Трудиться день и ночь готов;
Уж кое-как себе устрою
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокою.
Пройдет, быть может, год-другой
Местечко получу. Параше
Препоручу семейство наше
И воспитание ребят...
И станем жить, и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба,
И внуки нас похоронят..."
(Это и есть строки, о целесообразности включения которых в беловой текст поэмы развернулась дискуссия).
В черновике отброшен вариант последней строки монолога: "И дети нас благословят"122,-ей предпочтена другая редакция, та, которая явно перекликается с финалом поэмы123. Тем самым в окончательном тексте резче подчеркнут контраст между желанием и осуществлением, словом и делом: "И внуки нас похоронят"-"Похоронили ради бога".
Так из четырех заключительных строк поэмы две словно откликаются на первую половину монолога, две-на вторую. Судьба безжалостно расправляется со всеми одна за другой - мечтами Евгения. Вплоть до последней. Исключение из текста поэмы второй части монолога Евгения нарушило эту закономерность и потому представляется необоснованным. В монологе Евгения-в обеих его частях, равно в поэме необходимых 124, воплощена, как и в сказке, мечта о простых человеческих радостях. Народная сказка предполагает выпадение героя из той социальной действительности, в которой он обычно находится. Ей это удается потому, что она причудливо переплетает два начала - частное и государственное, под конец полностью их отождествляя: "получил жену и полцарства в придачу". Выпав из системы, сказочный герой возносится вверх, к вершине благополучия. Для Евгения выпадение из системы означает нечто противоположное-падение вниз, в пропасть нищеты и безумия. Чудесно воздвигнутый город принес ему, вместо счастья,-гибель, Так в финале последней пушкинской поэмы сведены все элементы сказочной развязки, сведены и-опровергнуты.
Безусловно прав С. М. Бонди, когда он пишет в комментариях к поэме, что в "Медном всаднике" поэт "с небывалой силой и смелостью показывает исторически закономерные противоречия жизни во всей их наготе, не стараясь искусственно сводить концы с концами там, где они не сходятся в самой действительности". И далее: "Никакого эпилога, возвращающего нас к первоначальной теме величественного Петербурга, эпилога, примиряющего нас с исторически оправданной трагедией Евгения, Пушкин не дает. Противоречие между полным признанием правоты Петра I, не могущего считаться в своих государственных "великих думах" и делах с интересами отдельного человека, и полным же признанием правоты маленького человека, требующего, чтобы с его интересами считались,-это противоречие остается неразрешимым в поэме. Пушнин был вполне прав, так как это противоречие заключалось не в его мыслях, а в самой жизни; оно было одним из самых острых в процессе исторического развития: противоречие между благом государства и счастьем отдельной личности-неизбежное в классовом, антагонистическом обществе"125.
К этому следовало бы добавить: "Медный всадник" - это не только отказ от иллюзий, это поэма о крахе иллюзорных надежд, которые были связаны с идеями рационализма и просветительства и теперь переосмысливались в свете уроков истории - поражения декабристов и опыта первых лет николаевской диктатуры. "Медный всадник" создавался одновременно с последними пушкинскими сказками, без них появление последней пушкинской поэмы было бы необъяснимо. Здесь завершается поворот, начатый в сказке о золотой рыбке: вместо торжества справедливости- неразрешимый узел противоречий, вместо волшебства-галлюцинация, вместо возвышения "бедного" героя-его уничтожение, вместо сказки - антисказка. И даже милосердие оказывается запоздалым: ради бога-похоронили. И все же-милосердие; смысл "Медного всадника" к противостоянию сказке не сводится, но именно в процессе этого противостояния раскрывается.
Точность, с какой воспроизводится "иное" слово в фольклоре, зависит только от структуры воспроизводящего (но не воспроизводимого) текста, от того, в составе каких его элементов (более устойчивых или более вариативных) выступает перенесенное из другого текста слово. При этом фольклор совершенно безразличен к источнику воспринятого слова, к его происхождению (фольклорному ли, литературному ли) и прежней судьбе. Такая речь принимается, заимствуется фольклором лишь тогда и постольку, когда и поскольку она забывает о своем прошлом 126.
Для того же, чтобы одно слово воспринималось на фоне другого слова как чужое, в фольклоре требуется противопоставление на жанровом уровне-надо, чтобы произведение в целом было травестийно. "Чужая речь" как таковая воспринимается только как "речь чужого жанра", либо не воспринимается вовсе. Поэтому из всех видов цитирования фольклор знает только один-пародийный перифраз.
Напротив, литературный текст (здесь, как и выше, речь идет о реалистической, по преимуществу современной реалистической литературе) чрезвычайно чуток ко всякому "чужому" слову, и чем точнее оно воспроизводится, тем тщательнее выделяется. Цитироваться может либо конкретный ("эмпирический") текст (строка из песни, пословица и т. п.), либо жанр (например, величальная формула), либо фольклор в целом как поэтическая система ("чисто поле" и т. п.). При этом воспроизводящий текст далеко не безразличен к характеру и происхождению воспроизводимого текста. Неудивительно, что, например, песенные вкрапления в сказке фольклорной и & сказке литературной-явления принципиально различные по-своей природе и функции. Также и травестия в фольклоре и в литературе строится на различных основах. Фольклорная травестия выворачивает известный мир пародируемого произведения наизнанку, сохраняя при этом прежние принципы "сотворения мира"; гоголевская травестия вскрывает несоответствие реальной действительности народному эстетическому идеалу, воплощенному как в серьезных, так и в смеховых жанрах фольклора, благодаря чему создается возможность строить травестированный литературный образ, "цитирующий" не один, а сразу два текста-серьезный фольклорный текст и обыгрывающую его фольклорную же пародию.
Цитата фольклорного происхождения в литературном тексте обладает специфическими, во многом отличными от обращений к авторскому тексту, свойствами. Известно, что индивидуальное развитие организма какого-либо вида (онтогенез) происходит на основе исторического развития этого вида (филогенез). Нечто подобное (в силу, разумеется, уже иных закономерностей) мы наблюдаем при вкраплении фольклорных элементов в литературный текст. Когда, на определенном этапе своей истории, литература обратилась за помощью к повествовательным фольклорным жанрам, это привело не только к воспроизведению (с той или иной степенью точности) фольклорного текста, но и к имитации обстановки рассказывания, сказку привели в книгу как бы вместе с ее слушателями. Так и цитата фольклорного происхождения в современном литературном тексте сохраняет следы важнейших (в свете писательского замысла) этапов своего устного бытования. Фольклорная цитата в литературном произведении-это элементы текста, который не знает автора и в силу этого существует как бы сам по себе, у него своя собственная жизнь и собственная история. При цитировании такого текста акценты переносятся на сферу его обращения, на среду, его породившую, на известные случаи его использования в произведениях предшественников и т. п. Отсюда-различие между прямым и косвенным, опосредованным цитированием в литературе, когда фольклорный элемент воспринимается уже не в своем первоначальном виде, а как литературная традиция.
Если в свете полученных выводов рассмотреть фольклорные реминисценции в поэме Пушкина "Медный всадник", то окажется, что сказочное начало присутствует в этой "петербургской повести" на всем ее протяжении, вступая в сложные и динамичные отношения с другими компонентами ее структуры. В этих отношениях важное место занимают "спорные" строки - вторая часть монолога Евгения; они органично входят в художественную систему "Медного всадника", что служит веским доводом в пользу их включения в основной текст последней пушкинской поэмы.
Конечно, фольклорные элементы в "Медном всаднике" проступают не столь явно, как, скажем, в "Сказке о рыбаке и рыбке" или даже в "Сказке о золотом петушке". В поэме дают себя знать лишь реминисценции, отзвуки сказки. Но роль их от этого не становится менее значительной. В самом деле, если литературное произведение выдержано в жанре сказки, о чем читатель предупрежден уже первым словом заглавия ("Сказка о..."), то точное или приблизительное воспроизведение словесных формул или сюжетных ситуаций сказочного характера создает впечатление (или иллюзию) того, что повествование строится по строгим законам сказочного мира. Иное дело в поэме. (Правда, ее заглавие способно вызвать определенные ассоциации со сказкой, но ведь тут же уточнено: "Петербургская повесть"). Именно поэтому всякие словесные совпадения со сказкой, намеки на нее оказываются отсылкой не просто к другому тексту, но к иному художественному миру, т. е. воспринимаются как цитата (в широком смысле) и приводят к со- и противопоставлениям сообщенного в поэме с тем, что утверждает сказка. Видимо, два ряда факторов при этом проявляются, переплетаясь и взаимно воздействуя друг на друга.