Добавим к тому же, что судьба к Ватто бывала и милостивой. Ему везло на встречи не просто с добрыми и умными, но и со способными понять его людьми, что было вовсе не просто, учитывая его необычность, и застенчивость, и угрюмый нрав. Возможно, без этих встреч Ватто и не вынес бы на узких своих плечах тяжести жизненных испытаний, да и собственного трудного таланта. Здесь, конечно, нельзя говорить о простом везении. Наступало время, когда галльский гордый разум, не довольствуясь более обществом тонко, но однообразно и уже несколько вяло мыслящих вельмож, великолепного, но все же интеллектуально дряхлеющего двора, начинал искать опору в сословии, способном не только думать, но и действовать. Пока еще скромно одетые, лишенные гербов и дворянских прав, дельцы, юристы, банкиры, хозяева мануфактур, коммерсанты становились реальными владельцами земель, денег, новой культуры, они жадно смотрели в будущее, их проницательность была обострена до предела, поскольку движение жизни они ощущали как собственное движение. Все новое, способное вызвать благотворное сомнение, размышление, даже растерянность, их занимало. Вовсе не чуждаясь прежней культуры, они искали новой. Между тем именно мысль становилась опаснейшим орудием в руках тех, кто хотел решительных перемен, хотя и не представлял их себе отчетливо. Внимание мыслящих буржуа, не скованное традицией, ревниво спешило увидеть и подчинить себе талант, еще не порабощенный знатью. Конечно, то был процесс совершенно неосознанный, но, памятуя об этом качестве времени, трудно поверить в абсолютную случайность того внимания, которое встретил Ватто со стороны богатого и просвещенного месье Мариэтта, владельца гигантской по тем временам фирмы, торговавшей гравюрами и картинами. Случай ли привел Ватто на улицу Сен-Жак в лавку Мариэтта, случай ли заставил проницательного знатока искусства остановить свой внимательный взгляд на нищем и серьезном молодом человеке, чьи глаза не просто погружались — тонули в гравюрах Рембрандта или Тициана? Разумеется, не только в лавке Жана Мариэтта подолгу простаивал Ватто. Вероятно, не этот, так другой торговец заметил бы юношу. И все же следует отдать должное самому проницательному из коммерсантов с улицы Сен-Жак.
Мариэтт и в самом деле был человеком незаурядным. Профессиональный гравер и профессиональный коммерсант, искушенный коллекционер, одна из тех одаренных кипучих натур, что умеют, не отрываясь от грешной земной действительности, прозревать самые возвышенные проявления искусства и действенно, хотя, разумеется, и не бескорыстно, подводить осязаемый фундамент под все сколько-нибудь увлекающие их воздушные замки.
Итак, эта встреча произошла — вероятно, года через два после приезда Ватто в Париж. В ту пору Мариэтт не думал, разумеется, что встреча эта — счастливое событие прежде всего для него: именно с помощью Ватто вошел Мариэтт в историю искусства и вот уже два с половиною века его имя мелькает в биографии великого мастера. Тогда же изумлен и осчастливлен был юный и голодный художник. Роскошный магазин, где хранились в шкафах гравюры с работ мастеров, которые в XVIII веке считались «старыми мастерами», негромкие, серьезные разговоры, отменного, не показного вкуса вещи, вежливая, не лишенная снисходительного уважения речь хозяина, обращенная к нему. Его приглашают садиться, называют его «месье», никто и не думает мешать ему часами перебирать эстампы, читать корректурные оттиски еще не вышедших книг, он свой в этом мире просвещенных умов и возвышенного знания. К тому же его, надо думать, угощали вкусными обедами. И казалось бы, колокола судьбы уже звонят праздничным звоном.
Отчасти и так. Но то, что известно нам о дальнейшей жизни Ватто, дает основания полагать, что мучительная боязнь зависимости проявилась у него рано, очень рано. И вероятно, уже у Мариэтта он не умел радоваться легко и полностью. Что, кстати сказать, совершенно очевидно доказывается всем его искусством. Пока же приятные открытия обступают Ватто со всех сторон. Те имена, которые прежде видел он только под известнейшими гравюрами, звучат здесь как имена добрых знакомых. Иногда в лавку спускается и старый хозяин, Пьер Мариэтт «второй», полвека назад многократно преумноживший богатства фирмы, женившись двадцати одного года на сорокалетней вдове известнейшего торговца гравюрами Ланглуа, не убоявшись ни возраста невесты, ни необходимости воспитывать ее шестерых детей от первого брака. Дом полон воспоминаний и новостей; нередко новостью становится и предмет старины. Для молодого хозяина самым великим гравером был Альбрехт Дюрер, чьи листы составляли предмет особенного его внимания как коллекционера и, без сомнения, подолгу рассматривались и изучались хозяевами и гостями.
А сам Жан Мариэтт вслед за своим отцом предпочитал и гравировать, и заказывать ходкие, приятные для глаз и не слишком отягчающие мысль картинки, изображающие нарядные кавалькады, трогательных пастушков, театральные сценки. Это не мешает ему любоваться искусством серьезным и возвышенным. Как истого знатока, его приводят в восторг редкостные пробные оттиски гравюр, ценнейшие листы его собрания — эстампы с поправками, сделанными рукой самого Рубенса, который вскоре станет богом для Антуана Ватто. Были у него и рисунки старых итальянских мастеров, даже Тициана. Но, конечно, главным для Ватто была атмосфера подлинного и требовательного профессионализма, он слышал суждения и мнения, которые утончали его вкус и умение видеть. И понимать масштаб собственных возможностей, что всегда полезно, даже художнику, не склонному восторгаться собой.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ОПАЛЬНЫЕ КОМЕДИАНТЫ
Политические мнения Ватто неизвестны. Само их существование сомнительно, источники позволяют скорее предположить, что Ватто был склонен к суждениям благородным, но не политического, а этического свойства. Вообще же он был молчалив и пространно никогда не высказывался. Даже об искусстве. Его окружал, однако, реальный и непростой мир, который если и не сам он, то его друзья старались понять и проанализировать, хотя бы в силу свойственной французам любви к четким и ироническим умозаключениям. Время само, более чем когда-либо, толкало к размышлениям.
Правда, и сам Ватто, и те, чьи речи он слушал в доме Мариэтта, судили о своем времени, более всего размышляя о событиях в Версале. Ведь то, что ученым историкам со временем справедливо представляется главным, обычно скрыто от глаз современников, и второстепенное, но занимательное и парадоксальное кажется куда более важным, чем глубоко скрытые исторические процессы. Сумерки уходящего царствования Людовика XIV все еще длились, и новый век никак не мог распроститься с веком ушедшим. Никто уже не помнил предшественника нынешнего короля, казалось, он всегда царствовал. Людовику XIV суждено было пережить не только сына, но и внука, лишь правнуку достался его трон. Все реже вспоминали о былом великолепии дряхлеющего монарха, о громких победах минувшего столетия, о стремительном возвышении Франции, заставившей трепетать Европу, все чаще говорили о двух с половиною миллиардах государственного долга, о том, как дряхлеет государь, которого еще продолжали называть Великим, о том, каким жалким становится некогда блистательный двор.
«Люди высших качеств, которых он сначала поощрял, стали ему под конец подозрительны, хотя и состояли на его службе; и так как он дошел до того, что не мог уже выносить ничего великого, если оно исходило не от него, то он окружил себя бездарными министрами и генералами и любил их именно за бездарность. Поэтому немного лет понадобилось ему для того, чтобы потратить средства нескольких царствований, так что когда, к концу, власть его стала так же необъятна, как и его гордость, ей уже не на что было опереться: не оказалось ни сильных умов, ни гордых характеров, ни отборных военачальников и министров, ни казны, ни армий; едва оставался народ. Власть была беспредельна и тщетна: ей недоставало опоры, орудий и даже жертв».
Луи Блан
«Беря от своих подданных больше, чем положено, государь истощает их любовь и верность, гораздо более необходимые для существования государства и сохранения его особы, чем золото и серебро, которые он сможет поместить в свою казну».
Кардинал де Ришелье
«Честолюбивая праздность, низкое высокомерие, желание обогащаться без труда, отвращение к правде, лесть, измена, вероломство, неисполнение всех своих обязательств, презрение к делу гражданина, страх, внушаемый добродетелью государя, надежда, возложенная на его пороки, и, что хуже всего, вечное издевательство над добродетелью — вот, полагаю я, черты характера большинства придворных, отмеченные всюду и во все времена».
Монтескье
Живым же воплощением упадка в глазах большинства стала совершенно скандальная история с мадам де Ментенон. Со времени первого шумного романа короля, героиня которого, бедняжка де Ла Вальер, еще доживала свой век в монастыре кармелиток, минуло более тридцати лет. К проказам короля привыкли. Внебрачные его дети вырастали, получали титулы и земельные наделы, новые любовницы, в свою очередь, получали дворцы и драгоценности. Король платил из государственной казны. Налогоплательщики должны были пополнять ее неукоснительно, с чем они отчасти уже смирились, поскольку легкомыслие государя казалось традиционной и естественной частью его блеска. Однако же женитьба на мадам де Ментенон стала последней и самой тошнотворной каплей в чаше национального долготерпения. К тому же покойная королева Мария Терезия, при всем своем человеческом ничтожестве, не мешала никому; Людовик XIV был, очевидно, вполне искренен, сказав по поводу ее смерти: «Это первое огорчение, которое она мне причинила», и был почти так же снисходителен к ее немногим грехам, как она к его грехам бесчисленным. К тому же единственная шалость королевы — чернокожая девочка, рожденная опальной государыней вдали от мужа и после длительной дружбы с красивым слугой-нубийцем, — дала повод Людовику XIV блеснуть острословием. В ответ на доводы лекаря, что дитя оказалось черным лишь из-за того, что слуга «пристально смотрел» на Марию Терезию, король сказал: «Взгляд, гм! Он был, вероятно, весьма проникновенным». Словом, все эти маленькие скандалы были пикантны и сервированы изящно.