А вот письмо, написанное 3 августа 1966 года из Вереи, накануне дня рождения Флоры. Сама она в это время проходила в Москве курс послеоперационного облучения. Приведу отрывок письма, из которого ясно, что дата осталась «сакральной» и влюбленность никуда не ушла:
«Как ты, моя радость, себя чувствуешь? Я не оставляю тебя ни на секунду, бесконечно думаю о тебе, думаю хорошо, думаю так, как может думать любящий и влюбленный. Да! Да! Так что мне не скучно».
И в конце пишет, что 4 августа, конечно, пошлет телеграмму.
Проходит 12 лет — огромный срок для семейных отношений. Может быть, теперь появятся «раздражение» и «привычка», будничный «брюзжащий» тон?
Письмо из Москвы в Боткинскую больницу, где оказалась Флора. От 3 июля 1978 года — Тышлеру, между прочим, 80 лет!
«Дорогая моя Флорочка!
Все твои беды и страдания я, конечно, переживаю, но все обойдется хорошо, даже твои костыли (если тебе к ним нужно будет прибегнуть) буду приветствовать как самых близких помощников в нашей жизни — „конструктивно“. (Флора в больнице сломала лодыжку. — В. Ч.) Живу я хорошо. Без Любы (дочь Флоры. — В. Ч.) я бы, конечно, пропал. Иногда мне кажется, что я нахожусь в детском доме и каждый день жду долгожданную Любу. Иногда у нас происходят „стычки“, но я ведь капризный ребенок. И прелестная Таня тоже приносит много хорошего в наш маленький коллектив.
О других моих переживаниях, которых у меня копошится множество, я писать не буду. Ты их хорошо знаешь.
Жду тебя Флорочка, „палочка“ на двух „палочках“, а можно и без них.
Целую крепко, крепко. Твой Саша».
Много нежности, юмора и самоиронии. Никакого «брюзжания» не замечается! Флора понимает его «без слов», ей не нужно все объяснять. Нежность окутывает не только Флору, но и ее дочек. «Прелестная» Таня, старшая, уже замужем и живет отдельно. Тышлер остался «на попечении» младшей, Любы, выступающей в роли «взрослой», а он — «капризный ребенок». Трогают строчки о «детском доме» — без любви и заботы Тышлер увядает, ему становится холодно и пустынно, «как в детском доме». В нем живут, как я уже писала, неиссякающая до конца жизни потребность в любви и желание обжитого и веселого домашнего очага. Флора для него остается молодой и привлекательной, и никакие «костыли» этому не могут помешать.
За год до этого письма, в 1977 году, он делает целую серию (14 работ!) карандашных рисунков Любы. Вероятно, фломастер, к которому художник пристрастился в 1960-е годы, не мог передать «нюансов» этого облика, длинноносого и чуть нелепого, но окутанного аурой мягкой задумчивости и простоты. Карандашные линии, то четкие, то растушеванные, то яркие, то блеклые, то прямые, то закрученные спиралью, — делали это с большей выразительностью («Люба» № 12, 1977).
Старшую дочь Флоры, Таню, Тышлер не рисовал, а учил рисовать. А облик Любы, как водится преображенный и мифологизированный, узнается в целом ряде его поздних работ («Океанида», серия «Океаниды», 1975, «Девушка с домиком и цветами», 1976).
В «Девушке с домиком и цветами» Тышлер использует контраст геометрических, ставших почти абстрактными форм и живой, хрупкой «телесности». К характерному, очень серьезному длинноносому профилю с «египетским» глазом пристраивается геометризированный домик с флажками, а девичья фигура в платье решена как сияющая по краям радужными тонами объемная конструкция. Теплоты и женственности прибавляют в композицию вспыхивающие золотом кольца волос и тоже излучающие свет — голубой, зеленый, желтый — тонко выписанные цветы в ее руке. Вообще весь поздний Тышлер «сияет» и «светится», вещи и люди на его полотнах излучают теплый свет…
Сохранилось последнее тышлеровское письмо Флоре из реанимационного отделения Измайловской больницы, куда он попал после сердечного приступа. Письмо датируется 4 февраля 1980 года, а через несколько месяцев уже дома, утром 23 июня (немного не дожив до дня рождения) Тышлер умер:
«Дорогая Флорочка!
Сегодня я могу даже присесть и написать тебе пару слов, а то ведь рука была привязана этой „наклейкой“, вся грудь обкручена шнурами и ты лежишь, как заключенный. Тем не менее все это оказывается можно пережить.
О сестрах и докторах я пока воздержусь, при личной встрече все расскажу. Я воспользовался отсутствием врача и сел писать — он запретил мне это, а лежа писать не могу, т. ч. перерыв. (Вероятно, зашел врач. — В. Ч.)
Продолжаю писать. Еще не завтракал. Кушать как будто хочется, но больше всего на волю в мастерскую, домой к тебе. Хочется, чтобы ты мерила мне давление — как приятно. Тут каши вкусные, я их ем хорошо (подчеркнуто Тышлером. — В. Ч.). Когда меня перевезут в палату, не знаю, но пока что меня так искололи, на просвет я, наверное, похож на голландский сыр… <…>
Вот пока все. Целую тебя крепко, крепко и за все благодарю.
Всем привет».
В последнем письме — поразительное мужество и верность себе. Он и тут демонстрирует свою «непослушность», не слушая врача, запретившего сидеть.
Доктора и сестры «чужие», а ему хочется на волю — в мастерскую, домой, где, даже когда Флора мерит давление, — это приятно. Очень «тышлеровское» признание в любви.
Кстати, Белла в своих воспоминаниях пишет о «плохих» профессорах, которых Флора звала для лечения Тышлера. Ей кажется, что врачи из поликлиники Литфонда лучше. Я эту поликлинику еще застала, единственным ее преимуществом было — отсутствие очередей. Хорошие врачи — везде счастливое исключение. Вот и Тышлер собирается Флоре что-то рассказать о местных сестрах и докторах, едва ли очень воодушевляющее. Тышлер подчеркивает, что ест хорошо. Это их особый условный язык, — ведь Тышлер невероятно брезглив, но больничными кашами не пренебрегает.
Последние слова последнего тышлеровского письма — слова благодарности жене…
Александр Лабас описывает свою последнюю встречу с другом юности на Масловке — после возвращения Тышлера из больницы: «Я его поддерживал на лестнице и довел до его квартиры на втором этаже. Грустно было на душе. Это просто ужасно увидеть его в таком виде. Куда ушло его здоровье? Куда девалось его беспокойство, его жизнелюбие?»[221]
Но это были последние месяцы жизни художника, когда он, добираясь с помощью Беллы до мастерской, уже не мог работать.
Тем удивительнее, что Тышлер, в отличие от многих своих собратьев, работал до последнего года своей жизни. Я уже писала о замечательных животных из серии «Сказочный город», написанных в 1979–1980 годах.
Незадолго до смерти написаны и вечные его «девушки» (обе — 1979): «Обнаженная» (серия «Шелковая лестница») и «Девушка в карнавальной шляпе. Ветряная мельница» (серия «Клоуны»).
В смерть художник заглядывал, видя перед собой прекрасное женское лицо. Так когда-то голову умирающего командира (с которым он внутренне отождествился) поддерживала на холсте девушка-боец («Смерть командира», № 1, серия «Гражданская война», 1937).
«Обнаженная» чрезвычайно напористо предстоит перед нашим взором в пространстве без глубины, сияюще-воздушном, обтекающем ее «скульптурное» тело. Она прекрасна и загадочна, но сияющее лицо с огненной челкой неподвижно, словно маска.
Доминирующей вновь становится вертикаль, подчеркнутая легкими «шелковыми» лестницами, которые, словно радужные ленты, опускаются от ее шляпы в виде распахнутого деревянного домика с флажками. Домик с желтыми распахнутыми створками напоминает зловещий «замкнутый» ларец из декораций к «Королю Лиру», но в его глубине что-то сияет и переливается. Может, там выход? Просвет? Прорыв?
Фантастическая, пугающая, волнующая, как любовная встреча, неизвестность…
Глава пятнадцатая ТЫШЛЕР-УЧИТЕЛЬ
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата.
Только лиру не передавал.
Д. Самойлов. Старик Державин
Поражают тышлеровские свобода и антидогматизм, пронесенные сквозь чудовищные «проработки», борьбу с формализмом и прочими «измами», характерными для эпохи.
Он ужасно не любил «систем», включая и «систему Станиславского» (ставшую застывшей догмой). Как-то на вечере в театре имени Ермоловой в 1968 году он, не сдержавшись, выкрикнул: «Система Станиславского! Почему никто не говорит о системе Рембрандта? Нет системы. Есть гениальные художники!»[222]
Может быть, поэтому он и не преподавал — не хотел делать из своей живописи «систему»?! Не хотелось ему и включаться в «бюрократический», рутинный распорядок общественных учреждений. Даже участие в правлении МОСХа он с трудом выносил. Флора записывает его слова о предстоящем заседании правления: «Посижу часок, увижу беспокойные нехудожественные лица. Интересно — художники собираются и никогда об искусстве не говорят. <…> Все ясно, о чем спорить?»[223]