Повествовательное начало очень сильно в этой картине. Один-единственный момент свадебного застолья выхвачен художником: на дверях, снятых с петель, как на носилках, разносят угощение. Но можно ясно вообразить все: и как накрывался стол, и как расставлялась на нем простая крестьянская посуда, как крупными ломтями резали темный хлеб (употребление белого было запрещено крестьянам еще одним эдиктом), как рассаживались за столом. Другие нидерландские художники, современники Брейгеля, например Артсен и Бейкелар, тоже изображали деревенские праздники и крестьян за праздничным столом. Но крестьянский быт не входил с такой подлинностью в их картины. Хрустальные кубки на столе «Крестьянского праздника» у Питера Артсена могли бы украшать любой богатый стол, у глиняных кружек и мисок, написанных Брейгелем, есть преимущество совершенной достоверности. Да оно и понятно. Он был частым гостем на таких свадьбах и прекрасно знал весь их обиход.
Гости сосредоточенно едят, пьют, передают друг другу полные кружки и миски. Угощения много, недаром его вносят на носилках, но оно самое простое — каша или кисель да сметана.
Общий разговор за столом не начался, его только пытаются завязать в разных концах. Несколько гостей сильно отличаются от остальных. Рядом со стариком, сидящим на почетном месте, монах в сером плаще с клобуком втолковывает что-то пожилому человеку в темном бархатном наряде горожанина (указы Филиппа запрещали крестьянам носить бархат и шелк). У него — шпага на боку, на вороте и рукавах кружева. Человек этот сложил, пожалуй, даже напряженно сцепил руки, он не глядит на своего назойливого собеседника и, кажется, не очень охотно слушает его. Ему интересно смотреть вокруг, а не слушать монаха. Этого персонажа картины иногда называют «судьей», но чаще, и нам это представляется более убедительным, видят в нем автопортрет художника. Абсолютного сходства с другими изображениями, в которых принято видеть автопортреты Брейгеля, нет, но общее сходство ощутимо. Гость этот и нарядом и всем обликом не похож на других. Но к нему здесь, видно, привыкли, его никто особо не потчует, никто, кроме монаха, не старается занять его отдельной беседой. Перед ним не заискивают. Он и сидит не очень удобно — на перевернутом ушате. Видно, он здесь не первый раз и чувствует себя своим человеком.
Художник хорошо знает тех, кого изобразил на картине. Тут есть люди, вызывающие у него усмешку. Например, толстый парень, настолько поглощенный едой, что взгляд его застыл, а глаза похожи на круглые пуговицы. Такие глаза Брейгель часто писал на своих прежних картинах, но здесь этот взгляд без мысли составляет исключение.
Особенно привлекает внимание молодой человек в темно-зеленом костюме, который разливает вино. Пожалуй, у Брейгеля не было прежде такого изображения молодого крестьянина. У него спокойное, сильное, прекрасное в своем чувстве собственного достоинства лицо. Сходство с дюреровским портретом молодого человека возникло, видимо, случайно, но тем не менее оно кажется нам несомненным.
В картине много серьезного, но немало и доброй улыбки. В огромной шапке с нарядным павлиньим пером утонул малыш. На коленях у него лежит надкусанный ломоть хлеба, в руке он держит тарелку и самозабвенно обсасывает сладкий палец.
Нескольких гостей привлекло, а может быть, даже испугало что-то, чего мы не видим. Музыкант в ярко-красной куртке и пожилой человек в коричнево-лиловом кафтане смотрят в сторону, противоположную входным дверям. Этим фигурам, точнее, их напряженным, даже встревоженным взглядам иногда придают особое значение. Считают, что перед ними предстал некий зловещий знак, своего рода грозное «мене, текел, фарес», — предвещающее среди пира горе и беду крестьянам, собравшимся на свадьбу.
Жизнь и счастье тех, кто сидит за этим столом, не только трудна, но чревата неожиданностями и опасностями. Художник знает об этом. Но вряд ли в этой картине, исполненной высокой реальности, присутствует столь сложная зашифрованная аллегория. И все-таки, глядя на эту картину, трудно забыть о той действительности, которая стоит за порогом праздника, готовая ворваться в него дисгармонирующей нотой.
Из этой картины мы можем точно узнать, как одевалась, что пила, что ела, какую музыку слушала, как вела себя за праздничным столом нидерландская деревня брейгелевских времен. Но картина не рассыпается на отдельные детали и подробности. Мощная и ясная композиция объединяет все, что мы видим на ней.
Брейгель выдерживает безо всякого ущерба для себя сравнение с картинами великих итальянцев, изображавших евангельские трапезы и пиры. В той естественности, с которой решаются художественные трудности, есть праздничность. Художнику было радостно писать эту картину так, как он ее написал, ощущая, что ему подвластно в ней все. Частности, подробности картины, которые так естественно входят в целое, сами по себе представляют великую ценность. Как замечателен угол картины, который можно было бы назвать натюрмортом с корзиной и пустыми кружками!
А как создается ощущение праздника цветом! Белизной женских чепцов — они кажутся хрустящими от крахмала, ярко-красными пятнами курток и шапок, светло-желтыми мисками, темно-золотистой, почти бронзовой соломой, прозрачно-золотистой струей вина!
После сине-серой горестно-приглушенной гаммы «Слепых» художник наслаждается звонкой яркостью своей новой картины и вовлекает нас в этот праздник цвета.
Мы не знаем, вспоминал ли Брейгель, когда писал «Крестьянскую свадьбу», приговор, объявляющий виновным весь народ Нидерландов. Забыть этот приговор, отвлечься от него, как от чего-то несуществующего, ему было трудно, быть может, и невозможно, тем более что о нем каждый день напоминали новые жестокости. Но не есть ли «Крестьянская свадьба» ответ на этот приговор?
Так что же, значит, и эти люди, никогда не видевшие короля, которого они якобы оскорбили, тоже виновны и заслуживают тяжких кар и наказаний? Вот эти сильные, спокойные, веселые люди, так много трудившиеся, а теперь собравшиеся на свой праздник, осуждены? За что? Почему?
Не врывайтесь в их жизнь, не нарушайте ее устоев, не будите дремлющую грозную силу! Разбудите, и тогда, чего доброго, в застольной песне зазвучит грозный припев гезов, кружки забарабанят по столу возмущенным сигналом, оружием станут ножи, которые пока что мирно висят на поясах, оружием станут вилы и косы.
Но пока что эта сила вырывается наружу в пляске, в тяжелой и стремительной пляске, изображенной на картине «Деревенский танец». За столом, вытащенным из трактира на воздух, пьют, спорят, похваляются, ссорятся. Парень, поставив на колено недопитую кружку, завороженно глядит на раздувшего щеки краснолицего волынщика.
Пронзительный звук волынки висит в воздухе. Улицу захлестнул танец: тяжело топают по утрамбованной земле ноги, обутые в прочные тупоносые башмаки, взметаются юбки, пляшущие пары несутся навстречу друг другу в несложном, стремительном, все подчиняющем ритме. Сегодня на деревенской улице праздник! Ему нет дела до запретов, он забыл об окружающих опасностях, неудержимым половодьем разлился он по деревне!
Хорошо перейти от томительно-неотвратимого движения, ведущего с неизбежностью к падению, пересекающего странно безлюдное поле «Слепых», к радостному взрыву этого раскованного и расковывающего танца!
«Крестьянская свадьба» и «Деревенский танец» написаны в одном и том же году, может быть, даже на протяжении недолгого времени. Подобно картинам «Времена года», они написаны на досках одинакового размера. Но их объединяет не только время создания, не только избранный художником формат. В них и по существу много общего. Действующих лиц на них много, но значительно меньше, чем в более ранних работах Брейгеля. Зато они взяты гораздо крупнее. Художник вплотную приблизился к изображаемым людям, смотрит на них почти в упор, а значит, и подводит к ним зрителя.
Картины цикла «Времена года» можно назвать пейзажами с людьми. «Деревенский танец» — это люди на фоне пейзажа. Пейзаж характерен для Брейгеля — такие деревья с редкой прозрачной листвой, такие деревенские церквушки мы уже не раз видели у него. Но на этой картине у пейзажа значение подчиненное.
На толстом стволе дуба, рядом с которым пляшут крестьяне, висит маленькая икона мадонны с младенцем. Во времена жестоких преследований иконоборцев она не столько знак благочестия, сколько признак благонадежности. Защитит ли она этот праздник? Превратится ли в охранную грамоту, если здесь появятся ищейки «Кровавого совета»? Вряд ли! Слишком много вольной и буйной силы в этой пляске, не считающейся с запретами, забывшей о приговоре. Независимость этих людей кажется бунтарской, веселость праздника — грозной.
Видно, Брейгелю трудно дышалось в тот год в Брюсселе, и он снова стал совершать долгие прогулки по окрестным деревням. Очень трудно представить себе, что и «Крестьянская свадьба» и «Деревенский танец» написаны по воспоминаниям антверпенских лет. Тогда он отправлялся на прогулки вместе с Гансом Франкертом. В те годы он был моложе, у него был хороший друг и спутник, и, рассказывая об их прогулках, ван Мандер приводит подробность, интересную для характера Брейгеля: