17 апреля 1890 года Пиросманашвили подписал форменный бланк с обязательством:[16]
«Подписка. Даю сию Управлению общества Закавказской железной дороги в том, что я получил, относящуюся до моей обязанности, инструкцию; при чем мне разъяснены все пункты оной, которые я понимаю, и обязуюсь в точности выполнять все изложенные в ней правила. Также обязуюсь подчиняться денежным взысканиям по службе, которые будут наложены на меня начальством железной дороги. Кондуктор Николай Пиросманашвили, 17 апреля 1890 г.»
На другой день, 18 апреля, началась служба. Он стал тормозным кондуктором товарных вагонов — сначала на станции Михайлово (сейчас Хашури), а с 14 октября — на станции Елисаветполь (сейчас Кировабад). По странной игре случая в Управлении той же самой Закавказской железной дороги в 1892 году служил писцом не кто иной, как Шаляпин, и не исключено, что некоторые документы, касавшиеся Пиросманашвили, проходили через его руки; у счетовода того же Управления Александра Калюжного летом 1882 года жил молодой Алексей Пешков — он работал в железнодорожных мастерских и писал свой первый рассказ «Макар Чудра».
Об этом периоде жизни Пиросманашвили мы знаем относительно много, но знания наши односторонние. Архив сохранил в полном порядке его личное дело, по которому нетрудно проследить официальную сторону его существования. Но мы ничего не знаем о его личной жизни. Между тем среди железнодорожников у него было много знакомых и даже друзей, он их часто рисовал, и портреты эти хранились в их семьях. А может быть, хранятся и до сих пор в маленьких домишках, тесно и беспорядочно обступивших железнодорожные пути, вокзал, депо. Нам эти работы практически неизвестны. Лишь по упоминаниям мы знаем о «Портрете двух друзей-железнодорожников», висевшем в заведении «Варяг», или о портрете какого-то «начальника» Кипиани, и лишь совсем недавно на одной из выставок возник из небытия «Портрет железнодорожника. Миша Метехели», чудесный по живописи лица, хотя сильно испорченный безвкусным фоном (возможно, нанесенным и чужой рукой).
Дружеские связи его были так крепки, что сохранялись десятилетиями — много лет спустя он бывал у своих друзей, встречался с ними, заходил в мастерские, вместе с ними участвовал в митингах и демонстрациях в 1901, 1905 и в 1917 годах. Но обо всем этом мы судим только по отдельным случайным высказываниям. Над исследователями довлела легенда о певце богемы. Они много внимания уделили колоритным спутникам последующей жизни Пиросманашвили — духанщикам, торговцам, кинто. Как-то не приходило в голову поговорить с кондукторами, сцепщиками, машинистами, кочегарами, рабочими депо, служащими Управления — с этими скромными людьми, которые, как оказывается, очень долго и бережно сохраняли память о художнике и в состоянии были обогатить наши представления. Даже те крохи, которые сейчас, с опозданием на пятьдесят лет, еще можно уловить, оказываются очень любопытными.
Труд тормозного кондуктора несложен, обучиться ему легко. Кондуктор стоит на узкой тормозной площадке, находящейся за вагоном, и по сигналу главного кондуктора пускает в ход ручной тормоз. Но работа эта тяжелая. На проклятой площадке надо было находиться безотлучно, не спать и не дремать в ожидании сигнала. Летом на ней, совершенно открытой, лишенной даже навеса, некуда деться от солнца, зимой — от холода, осенью — от дождя, весной — от ветра. Когда поезд медленно полз по четырехверстовому Сурамскому тоннелю, полному дыма, глаза вылезали на лоб и горло раздирало.
Служба протекала беспокойно. В формулярном списке Пиросманашвили частые записи о штрафах: «За опоздание на дежурство — 50 копеек», «За проезд безбилетного пассажира — 3 рубля», «За неявку к поезду — 2 рубля», «За неисполнение приказаний дежурного — 3 рубля», «За ослушание главного кондуктора — 3 рубля».
Штрафы были, конечно, жесточайшие для человека, который получал 15 рублей в месяц. Проще всего объяснить инциденты несправедливыми придирками администрации, как обычно и делается. Между тем сам Пиросманашвили — был ли он таким уж хорошим работником? Предшествующая жизнь не приучила его к дисциплине, к точному и четкому выполнению возложенных на него обязанностей: ко всякой службе он не был приспособлен, служба угнетала его. Рассеянный и мечтательный, он многое забывал или упускал. Доверчивый и непрактичный, он легко нарушал жесткие правила железнодорожной службы. Гордый и самолюбивый, он не выносил подчинения. Конечно, он мог опоздать или вовсе не явиться к поезду; конечно, он мог ослушаться главного кондуктора и вступить в перебранку с дежурным по станции; конечно, он мог провезти без билета какого-нибудь своего знакомого или даже незнакомого. Его рапорты и объяснительные записки плохо убеждают в его правоте; в самом лучшем случае, они могут свидетельствовать о ситуации спорной, неясной.
Он был неудобен во всех отношениях: часто болел, часто подавал рапорты — то о переводе в Тифлис (ссылаясь на необходимость уехать за живущими там престарелыми родителями — эта маленькая и вполне извинительная ложь не помогла), то об отпуске, то о пособии, то о лечении, то, наконец, об увольнении. Его рапорты понимали с трудом, а устные объяснения — еще хуже, не столько потому, что он плохо говорил по-русски, сколько потому, что он горячился, путался в словах, волновался, мешая русскую речь с грузинской, внезапно начинал кричать или так же внезапно обрывал разговор и убегал, отчаявшись убедить собеседника. С ним было хлопотно, с ним постоянно приходилось возиться. Он продолжал рисовать, и это тоже отвлекало его от обязанностей. И начальство по-своему было право, потому что оплошности тормозного кондуктора шли во вред хорошо налаженной службе движения поездов и даже могли послужить причиной какого-нибудь несчастья.
Как нам нужны конкретные виновники, как нам нужно в кого-то ткнуть пальцем и тем самым очиститься перед тенью великого человека! Беда была не в придирчивом начальстве, а в том, что Пиросманашвили принужден был служить тормозным кондуктором, в самом укладе жизни, при которой человек не есть то, что он есть на самом деле, жизни, при которой одаренному художнику достается место бродяги, а старательному ремесленнику — место академика живописи.
Вся вторая половина пребывания Пиросманашвили на железной дороге посвящена заботам о лечении. 18 апреля 1892 года он просит о месячном отпуске по домашним обстоятельствам. 9 мая снова просит о месячном отпуске и снова не получает его. Все же за этот год ему удалось урвать десять, а потом еще шесть дней отпуска. Летом 1893 года он снова просит об отпуске и о пособии в 150 рублей на лечение. Совет врачей поддержал его ходатайство, конце июля он получил двухмесячный отпуск для поездки в Абастумани. То ли лечение не помогло, то ли в Абастумани он не поехал, но уже 6 ноября он подал новое заявление начальнику станции Елисаветполь. Ссылаясь на хронический насморк и грудную болезнь, полученные на службе на товарных поездах, он просил вовсе уволить его и уплатить пособие за ущерб здоровью. «Не знаю, — писал в докладной по этому поводу начальник станции, — действительно ли Пиросманашвили болеет насморком, но увольнение его крайне желательно, т. к. его постоянные болезни служат крайне плохим примером для других служащих…»
Его бы легко уволили, если бы не надо было выплачивать пособие. Началась борьба за казенную копейку. Его послали на врачебную комиссию при железнодорожном лазарете. Комиссия признала его пригодным к службе, но предложила операцию по удаление полипов в носу. Пиросманашвили от операции наотрез отказался. Служба ему окончательно обрыдла. Почти весь ноябрь он не выходил на службу, сказавшись больным, а 25 ноября не дожидаясь окончательного решения своей судьбы, внезапно уехал в Тифлис и пропадал там больше недели, после чего вернулся в Елисаветполь и, не давая никаких объяснений и даже не явившись к начальству («…что все это означает, решительно не понимаю…» — докладывал нарядчик), забрал вещи и снова уехал в Тифлис.
На него махнули рукой. 30 декабря он был уволен, а 17 января 1891 года получил полный расчет, с выплатой выходного пособия — сорока пяти рублей.
Служба на железной дороге что-то все-таки дала Пиросманашвили кроме подпорченного здоровья. Он немало поездил, побывал во многих местах, знакомых до сих пор только по рассказам чужих людей, местах, в которых сам, быть может, и не побывал бы, не потому что они так уж недоступны, а потому что не пришло бы в голову. На юго-востоке он увидел Елисаветпольскую губернию, часть нынешнего Азербайджана — Акстафа (Казах), Шамхор, Елисаветполь — бесконечные голые степи, летом обжигающие зноем, зимой — стужей. На западе поезд пересекал значительную часть Грузии: древнюю Картли — обширную равнину, где-то на горизонте плавно переходящую в горные хребты, со старинными замками на вершинах холмов, с землепашцами, погоняющими быков под пение древнейшей «Оровелы»; миновав Сурам, он попадал в Западную Грузию — в Имерети, затем в Самегрело, чарующие кудрявой зеленью лесов и перелесков на невысоких округлых холмах, непривычной беглостью западного говора; а там уже близки были гнилые болота Рионской низменности — Колхиды, дышащей влажным, дурманящим теплом, заросшей совершенно диковинными растениями, и, наконец, — Поти, конечная станция, встречавшая непривычным горько-соленым запахом моря, мазута и шелестом прибрежного ветра. Его ощущение собственной родины, воспитанное в нем с младенчества, сейчас стало богаче, сложнее, объемнее. Как раньше он вырвался из неизбежной замкнутости деревенского существования, так теперь из замкнутости заботливого семейного дома. Повсюду он встречался со множеством людей, у него завелись знакомства, даже близкие, и знакомства эти он потом охотно поддерживал.