Он ощущал себя «мэтром» и, надо сказать, не скрывал этого. Видимо, поэтому так надменно и холодно он встретил в театре юных учеников Училища живописи, ваяния и зодчества — Ларионова и Фонвизина, питавших надежду подработать у него исполнением по его эскизам декораций. Фонвизин всю жизнь помнил этот безрезультатный визит, высокомерие, с которым Врубель с ними разговаривал. По-видимому, он испытывал тогда некоторое головокружение от успеха. К нему явно приходило признание в среде любителей искусств. И вместе с тем обострялось чувство избранности.
Признание приходило и к Забеле.
Забела стала не только любимой певицей Римского-Корсакова как лучшая исполнительница его партий. Раскрывая со всей глубиной богатство его музыки слушателям, она способствовала ее успеху среди любителей искусства и широкой публики. Вместе с этим она снискала известность, признание, любовь среди музыкальной публики и тонких ценителей музыки как выдающаяся певица вообще.
Отношение к ее искусству выразил анонимный автор в своем письме. Он писал ей, что среди тех многих, которые подвизаются на пути служения красоте, она — одна из самых достойных. «Вы какая-то особенная, отмеченная божественным знаком, приобщенная к чему-то такому высокому, что настоящего точного имени на нашем языке не имеет, но что вместе с тем в искусстве, в этом единственном великом луче жизни — значит много, если не все… Вам выпала доля воплотить (и как воплотить!) тот божественный идеал величайшего, прекраснейшего женского образа, который витал в душе Николая Андреевича при написании его трех последних опер… Нет никаких слов описать и передать то, что может сделать Ваше волхование. Ваша постоянная чистая жертва перед солнцем Правды и Красоты в душе человека… Уйдешь, уж не знаю как — на ногах или на крыльях, идешь и видишь, что все другое, что вокруг: и мужчины, и женщины, и небо, и лошади, и погода, и городовые, и вывески, и звезды, и фонари, и дождь, и все-все — такое радостное, хорошее, красивое, и все это не может, не смеет быть нехорошим, если как-нибудь соприкасается хоть только с воспоминанием об этой поэзии! Пойте же, пойте, белая лебедь, пойте, услада души, несравненная Волхова, радость, счастье не одного наболевшего сердца, родной Соловей, дорогой, милый, хороший! Повторяю — Ваша жертва велика, Ваше служение прекрасно. Пошли Вам небо возможной радости за ту радость, тот восторг, который Вы зажигаете в душе». Это письмо очень знаменательно: неизвестный автор выразил в нем не только свои личные переживания. Уже тогда становилось ясно: в лице Забелы в русском искусстве, русской музыке явился новый тип художника, голос которого оказался столь же важным, необходимым интеллигенции на рубеже века, как немного спустя станет сокровенно близким голос Комиссаржевской.
Нельзя не отметить здесь доли участия Врубеля в сложении искусства Забелы. Если и прежде были основания считать, что Забела была поистине музой Врубеля, то теперь это сказывалось в полной мере. Искусство Врубеля и творчество Забелы были нерушимо связаны между собой незримыми, но прочными нитями. Дарование Забелы формировалось при самом непосредственном участии Врубеля.
Но теперь в свою очередь мир чистой музыки, бесплотной, исполненной глубины, связанной с Забелой, влиял на Врубеля или, как катализатор, действовал на него. Стихия музыки вместе с искусством Забелы вошла в творческий мир художника и вносила свой вклад в развитие, видоизменение его пластической, живописной системы.
Уже в процессе работы над новыми панно для особняка Морозова Врубель чувствовал, как его тянет куда-то «за пределы», к каким-то первоистокам, туда, где есть одно стремление к слиянию, где мерещится призрачная надежда на спасительную гармонию. По существу, это была тяга к символу, к мифу и к той единственной и всеобщей музыке, которая в себя вбирала все. Теперь эта тяга становилась уже неодолимой.
Никогда он еще не видел таких кустов сирени, как на хуторе Ге в мае 1900 года! Хотя, пожалуй, кустами их не назовешь. Это были могучие деревья; многоствольные, переплетенные между собой, они образовывали одну сплошную благоухающую чащу, вызывающую образ тропиков. Издали казалось — сиреневое, лиловое плотное облако висит над землей. Вблизи же эта непроходимая чаща открывалась, шевелилась тысячами тяжелых цветущих гроздей, похожих по форме на маленькие башенки, а каждая такая форма распадалась на сотни крохотных звездочек, создающих узор, подобный тому, какой мороз рисует на стекле. От этого половодья цветов сирени еще исходил особенный, кружащий голову аромат, который был неразделен с ними, был как бы их голосом. Правы были французские символисты, которые утверждали, что существует родство, неразрывная связь запахов, звуков, красок! Да что говорить… Эта сирень просилась на холст, и холст ждал ее — белый, чистый, новый грунтованный холст, прекрасно натянутый на новый подрамник.
Сначала на маленьком кусочке картона построил Врубель лиловое «сооружение» куста со многими «свечами», сгущая их посредине, облегчая к краям. Он всегда чувствовал лиловый цвет таинственным, связанным с сумерками, с опускающимся вечером, с наступающим холодом, гасящим свет и тепло. И теперь, как никогда, ему нужен был этот цвет, нужна была особая, овеществляющая его, материализующая его форма — реальная форма цветов. Их лиловые краски празднично и таинственно горели рядом с затаенной сумрачностью глубоких теней чащи, рядом с темной зеленью листьев. Лиловые гроздья вытягивались по маленькому картону контрастировали и взаимодействовали с окружением, показывая, какой сложной, напряженной жизнью, каким движением полон этот мотив.
Теперь можно было приступить к работе над самой картиной. И когда перед ним оказалась большая плоскость, он понял, что на ней будет решать такие художественные задачи, какие ему не приходилось еще решать, и сможет совершить нечто такое, чего не совершал до сих пор.
Из общего корня вырастали тяга к нескончаемым неразрешимым антиномиям «Демона», интерес к мифологическим образам, погружение в стихию музыки. Ко всему этому имело прямое отношение и овладевшее снова художником непреодолимое желание воплотить «мир гармонирующих чудных деталей», который и прежде захватывал его в натуре, но воплотить по-новому, более глубоко. Этот мир теперь стал еще более пленительным для него, стал манить, затягивать, напоминать о бесконечности, властно, как никогда прежде, вызывать неутолимую потребность прикоснуться к этой бесконечности своей кистью и одновременно обещать художнику в этом прикосновении найти снова «заросшую тропинку к себе». Цветущие сирени и были таким миром. Заросли сирени представляли собой своеобразный хаос и космос с микрокосмом, с наглядным «молекулярным», «клеточным» строением, которое представляли собой бесчисленные соцветия. Это был свой мир с «монадами», как сказал бы Лейбниц, космос и микрокосм в их зримом единстве. Таких задач не ставил перед Врубелем ни один пейзаж или натюрморт и ни один не представлял таких возможностей для их решения.
И когда перед Врубелем возникли кусты сирени — их лиловые, мерцающие мельчайшими звездочками кисти, сливающиеся в одну колышущуюся массу, когда он приступил к работе над картиной, он понял, что на этот раз сможет удовлетворить свои творческие желания полно, как никогда.
С чего он начал? Он любил писать от детали, вычеканив ее, и уже с ней соотносить все остальное. Но на этот раз, кажется, он писал весь холст сразу. Все вместе — и листву и цветы — одновременно…
Он «зарывался» в сиреневую чащу, утемнял зелень листвы и «выводил» вперед кисти цветов, намечая их вибрирующими пятнами цвета, переливающимися от лилового — до воздушного, серебристо-сизо-голубого, добиваясь их «бесплотности», «невесомости».
Шершавая кисть, какими-то беспокойными и хаотическими движениями уничтожая плоскость холста, «проникает» сквозь его поверхность в глубину, воссоздавая зелень листвы. Зеленый цвет то сгущается до темноты, то становится прозрачным, открывая местами грунт. Широко и свободно двигается по холсту кисть, художник использует также мастихин. Прочерки мазков ложатся на холст в самых разных направлениях, запечатлевая и передавая как бы самый трепет, самое дыхание этой зеленой чащи. Масса темной зелени листвы подчеркивает и выдвигает на передний план сами цветы сирени. Их не так много на плоскости холста, но они словно поднимаются, парят над ней и занимают господствующее положение в картине, определяя звучание образа. Холст кажется сиреневым. Но внутри этого сиреневого цвета краски переливаются от густолиловых до сизо-голубых (с примесью белил). Здесь больше цветовых и тональных градаций, более сложна фактура поверхности, чем в живописи листвы. Легко прокладывает Врубель пятна сиреневой массы цветов, местами определяет, выделяет в ней формы отдельных башенок сирени, наконец, прочерчивает отдельные соцветия поверх пятен. Здесь в живописи цветов художник, словно музыкант, разрабатывает мотив как «тему с вариациями». Быстрыми короткими мазочками поверх пятен он прочерчивает отдельные крестики соцветий или легкими прикосновениями лишь намекает на них, и непостижимым образом эти отдельные мелкие детали определяют строй целого, придают форму и объем этим парящим пятнам цвета, превращая их в имеющие форму, реальность гроздья цветов.