ВЛАДИМИР МАРКОВ
О ПОЭЗИИ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА
Что связывает нас?
Всех нас? Взаимное непониманье?
Георгий Иванов
Опыты 1957,№8
Для солидности начнем от «раннего» Иванова. Это как будто совсем иной поэт. Преждевременно достигнутое мастерство. Он уже «все может», но «до чего же пуст этот вычурный сосуд» (Гёте о Тике). Рифмуются нимфы-заимфы, кресло-воскресло, целомудренные-напудренные. Ритмическим фигурам мог бы позавидовать сам Белый:
Мне улыбается Эрот
С фарфорового циферблата.
Надо всем и во всём — тот знакомый поэтический эклектизм, неизбежный результат акмеистской школы. Ничего не стоит написать о том или об этом, нарисовать картинку на данную тему (именно картинку, а не полотно) — амуры, газеллы, Павловск, Алексий человек Божий, — как бы в доказательство того, насколько легко писать стихи совершенные, не будучи еще подлинным поэтом. И характерно, что в «Бегстве в Египет» Иосиф «любовался» на закат. Характерно, что «луна взошла совсем как у Верлена». И мечта «лирического героя» характерна, но не оригинальна. Так мог бы написать Кузмин:
Всю жизнь свою провел бы я
За Пушкиным и чашкой чая…
Характерна, но не оригинальна. Так мог бы написать Кузмин,
от которого много в стихах «раннего» Георгия Иванова. Есть там и Гумилев, и Ахматова. Но устанавливать родословные — занятие бесполезное. А то можно было бы вывести «позднего» Георгия Иванова из случайных строк Фета:
День бледнеет понемногу,
Вышла жаба на дорогу.
Впрочем, при желании, с натяжкой, можно и в ранних стихах услышать будущего Георгия Иванова
Какая грусть! Какая боль!
А впрочем, это всё равно.
И даже что-то похожее на ритмы его «дневников»:
Напоминает вновь, что есть желанья дрожь
И счастья головокруженье.
Экскурс в «историю литературы» был предпринят не для полноты, иначе можно было бы упомянуть, что еще более «ранний» Георгий Иванов состоял в «ректориате эгофу туристов» и его имя красовалось там рядом с именами великого Северянина и (может быть, не менее великого, кто знает?) Грааля Арельского. Экскурс наш был предпринят для контраста. Перед тем как перейти к настоящему Георгию Иванову.
Литературоведы иногда вступают в тонкие дискуссии: кого можно и кого нельзя рассматривать как эмигрантского поэта. Кажется, принято считать: если поэт за два дня до отъезда из России напечатал одну строчку в неизвестной газете, то его эмигрантскость подвергается сильному подозрению.
Георгий Иванов — поэт русской эмиграции, потому что в эмиграции, и благодаря ей, он стал поэтом единственным и неповторимым. Важно и то, что он больше других писал в стихах об эмиграции и с эмигрантской точки зрения. Многие писатели и поэты русского 'изгнания эту точку зрения старались стушевать и свои, часто замечательные, картины прошлого задумывали как часть большой, великой предыдущей традиции. У Георгия Иванова это прошлое—откровенно ностальгическое (или ироническое) воспоминание, и оно «субъективно-локально», т. е. не только лично «вообще», а и записано человеком, находящимся в определенном месте. Это придает его стихам особую конкретную лиричность.
В этом смысле Георгий Иванов может быть самая несомненная ценность эмиграции. И здесь мы даже не сравниваем его с пресловутой группой «парижской ноты». «Нота» может не существовать, если имеется Иванов, потому что в его стихах есть всё, чего требует Адамович, и еще очень много сверх того, а лучшие представители «ноты» не дотягивают даже до рецептов «властителя дум» 30-х г.г. Сравнить его хотя бы с Поплавским, этим парижским Есениным для избранных, или с немного малокровной музой Штейгера. Насколько разнообразнее, ярче, больше и глубже поэтический мир Георгия Иванова (не говоря уже о том, насколько лучше его стихи). «Парижская нота» — примечание к Георгию Иванову.
Интереснее сравнить его с двумя остальными «китами» эмигрантской поэзии — Ходасевичем и Цветаевой.
Ходасевич — неличный поэт, он редко приоткрывает закоулки своей души. Но он не принимает и мира вокруг себя, и поэтому редко видит его (в широком смысле конечно; детали он видит хорошо). Верховная ценность для него — культура, традиция. Он служил этой традиции и, трагически идя навстречу предрешенной «великой неудаче», пытался привести в гармонию свое сознание блоковской эпохи и свой вкус XVIII века.
Цветаева знала лишь себя и свое слово. Мир входит в её стихи только густо выкрашенным и краски ее личности. И это обрекало ее на изгойство. Кружки в эмиграции еще более жестоки к одиночкам, чем «массы» на родине.
Георгий Иванов видит мир и многое в нем понимает. Именно поэтому, несмотря на традиционные, в сущности, средства, стихи его звучат «модернистично». Но в этом видении мира есть что-то на редкость общее всем, как будто воспринимает не отдельное неповторимое сознание, а какой-то обобщенный человек нашего века. (Пусть не обманывает «субъективная» ивановская «манерка»: она может надоесть поэту и
он ее легко сбросит). В этом смысле фамилия Иванов даже символична. По его стихам историки потом смогут изучать сознание нашей эпохи. Остается только удивляться слепоте критиков, проповедующих поэзию современную, злободневную и неотрешенную от времени. Все эти качества есть у стихов Георгия Иванова, он не менее «современен», чем Некрасов для своего времени.
Мы все Ивановы, другой Цветаевой нет и быть не может, Ходасевичи вымерли или вымирают. И вполне закономерно, что Георгий Иванов, разуверясь, сомневается и эпатирует, Ходасевич озлобляется, а Цветаева утверждает свою прихоть.
Сравнения, по общему признанию, бесполезны и методологически несостоятельны. Но все, без исключения, с удовольствием ими занимаются. Поэтому, продолжим наши сравнения.
Не знаю, насколько правильно называть Георгия Иванова «последним русским поэтом». Но назвать его первым русским поэтом из живущих сейчас есть много оснований. Единственным соперником в конкурсе на получение звания был бы Пастернак, и если брать творчество каждого из них в целом, выбор очень труден — не только сами поэты несравнимы, но и аудитории их взаимно друг друга исключают. Хотя некоторые
литературные группы за рубежом (например, в Праге) в свое время Пастернаком увлекались, эмиграция в целом его не приняла, и даже лучшие ее критики плохо в нем разбираются. С другой стороны, наиболее курьезные отрицательные отзывы о Георгии Иванове приходилось слышать чаще всего от «новых эмигрантов».
Тем не менее, если присуждать пальму первенства сейчас, в 1957 году, она скорее всего должна была бы достаться Георгию Иванову. Пастернак, — не по своей вине, пожалуй, — постепенно терял внутренний поэтический накал, хотя виртуозность его остается тою же, и он (совсем как Георгий Иванов) может писать даже «левой рукой». Пастернак позрелел
за последние годы, но куда делось волшебство «го первых книг? По-прежнему ждешь его новых стихов, но их уже не любишь. Тогда как Георгий Иванов именно в зрелом своем творчестве стал незаменимым, и в каждом его новом цикле есть хоть одно стихотворение, само собой ложащееся «навсегда» на самую заветную полку поэтической памяти. Тем не менее, поэзия в России скорее пойдет за Пастернаком, чем за Георгием Ивановым. Но это уже явление «историко-литературное».
Из множества реакций на поэзию Георгия Иванова две кажутся мне особенно типичными,
Среди его хулителей немало людей, которые, в общем, признают «довольно высокое» качество его стихов, но их отталкивает, раздражает, возмущает то, что они называют «нигилизмом». (Впрочем, злоупотреблением словечка «нигилизм» грешат все, кто пишет о Георгии Иванове). На низших ступенях эстетического восприятия тут чаще всего недоразумение. В строке «хорошо, что нет Царя» не слышат интонации, читают слова, как читали бы их в газетной передовице, или же не дочитывают стихотворения до конца. Это эстетические зубры, которых, к сожалению, больше, чем политических (и в политике они частенько «левые»).
На более высоком уровне (мне приходилось встречать даже поэтов) этот род отрицания встречается у так называемых «цельных» людей, которые не любят неблагополучия. Пессимизм они принимают и в больших дозах, но в «классической» упаковке. Так Боратынскому прощают то, чего не прощают Георгию Иванову, ибо у Боратынского — человек с большой буквы, значит не я, всё в порядке. Но ивановские стихи кусаются, и это не нравится. Очень часто в связи с этим начинается неизбежное отделение так называемого «содержания» от так называемой «формы». Я встречал людей, которых