Николай Александрович Добролюбов
Стихотворения Н. М. Языкова
При них приложены: его портрет, facsimile, сведения о его жизни и значении и написанное о нем в разных периодических и других изданиях. Две части. СПб. 1858 г.
Языков – тоже славянофил в своем роде, и вот почему нисколько не удивительно, что г. Перевлесский, издавший уже славянскую грамматику и хрестоматию (в которую, впрочем, не попал Языков), издает, между прочим, и Языкова. Стихотворения этого «певца вина и страсти нежной» до того нравятся г. Перевлесскому, что он, не довольствуясь одним разом, считает нужным, для удовольствия читателей, напечатать некоторые из них два раза в одной и той же книжке. Так, напр., в 1-й части, на стр. 4-й напечатаны три элегии[1], а на стр. 94–95 той же части – те же элегии, только уж каждая порознь. На стр. 96-й 1-й части – послание Т-ву, а на стр. 296-й 2-й части – то же послание с заглавием: «Татаринову». Из этого видно, что желание некоторого библиографа, чтобы все русские поэты изданы были так же тщательно, как теперь Языков, – не совсем справедливо. Впрочем, издание г. Перевлесского хорошо тем, что в нем помещены все статьи, какие были писаны по поводу стихотворений Языкова. Вместе со статьями гг. Погодина, Шевырева, Ксенофонта Полевого тут же есть и отзыв Белинского, который повторять нет нужды[2]. Для любителей веселого чтения тут же находится и рецензия «Библиотеки для чтения», весьма остроумная.
Не считая нужным входить в рассуждения по поводу значения Языкова в истории русской литературы, мы решаемся указать только на одну сторону таланта Языкова, более других почтенную, но менее известную русской публике. На Языкова смотрят обыкновенно как на певца разгула, вина, сладострастия или как на возвышенного патриота, бранившего всех немцев нехристью, прославлявшего Москву, старину и хвалившего
Метальный, звонкий, самогудный,
Разгульный, меткий наш язык…[3]
Все это было в своем роде превосходно. Но мы считаем нелишним указать также и на первое время поэтической деятельности Языкова, когда «шалости любви нескромной, пиры и разгул» воспевал он только между прочим, а лучшую часть своей деятельности посвящал изображению чистой любви к родине и стремлений чистых и благородных. В то время муза его была еще свободна от многих предрассудков кружка, которые заметны в некоторых произведениях последних годов его жизни. Тогда он воспевал родину – не как безусловно совершенную страну, которой одно имя должно повергать в священный трепет, не говоря уже о ее пространстве, ее реках, морозах, кулаках и прочих затеях русской остроты. Нет, источник его тогдашнего сочувствия к родине был гораздо выше: он славил ее подвиги, ее благородные порывы, без всякого затаенного желания приписать их именно известному времени или стране. Он потому любил родину, что видел в ней много великого или по крайней мере способности к великому и прекрасному, а вовсе не находил прекрасным и великим все русское – только потому, что оно народное, русское. В последствии времени Языков уклонился от своего первоначального чистого направления и сначала признал разгул очень хорошею вещью, воображая, что тут сидит русская народность.
Не призывай чужого бога
Живи и пей по-своему[4], —
советовал он одному из своих приятелей.
Так точно впоследствии увлекся он другими особенностями русской природы и жизни и, воображая, что в них-то и есть чистая народность, издевался над немцами, не умеющими ходить по гололедице, уверял с увлечением, что картины Волги краше, чем распрекрасный Кавказ, да побранивал – и очень бесцеремонно – тех, кому не нравились публичные лекции г. Шевырева, в которых, по выражению поэта, ожила
Святая Русь – и величава,
И православна, как была…[5]
Всего этого не было в произведениях ранней молодости поэта, в период 1822–1825 гг. Тогда он обращался к временам бедствий России, среди которых именно мог проявиться великий дух народа. Таковы, напр., песни барда, из времен монгольского ига. Вот что поет бард, обращаясь к Димитрию Донскому, пред битвой с Мамаем («Стих. Языкова», ч. I, стр. 25):
Твои отцы – славяне были,
Железом страшные врагам;
Чужие руки их рукам
Не цепи – злато приносили.
И не свобода ль им дала
Их знаменитые дела?
Когда с толпой отважных братий
Ты грозно кинешься на бой, —
Кто, сильный, сдержит пред тобой
Врагов тьмочисленные рати?
Кто сгонит бледность с их лица,
При виде гневного бойца?
Рука свободного сильнее
Руки, измученной ярмом:
Так с неба падающий гром
Подземных грохотов звучнее;
Так песнь победная громчей
Глухого скрежета цепей!..[6]
Освобождение Руси от ига монгольского внушило Языкову несколько стихотворений, которые, по силе выражения и по чистоте выражаемого в них чувства любви к отечеству, должны быть отнесены к числу лучших его произведений. Нельзя без удовольствия перечитывать даже в настоящее время его «Песни барда во время владычества татар в России» (стр. 18). Она сопровождается у Языкова примечаниями, взятыми из истории Карамзина и поясняющими его выражения («Стих. Яз.», ч. I, стр. 18–19); но мы полагаем, что читатели наши не нуждаются в этих примечаниях, и дотому приведем только самые стихи, ярко рисующие бедствия Руси при татарах.
И вы сокрылися, века полночной славы,
Побед и вольности века!
Так сокрывается лик солнца величавый
За громовые облака.
Но завтра солнце вновь восстанет…
А мы… нам долго цепи влечь;
Столетья протекут, и русский меч не грянет
Тиранства гордого о меч.
Неутомимые страданья
Погубят память об отцах.
И гений рабского молчанья
Воссядет, вечный, на гробах.
Теперь вотще младой баян
На голос предков запевает:
Жестоких бедствий ураган
Рабов полмертвых оглашает;
И он, дрожащею рукой
Подняв холодные железы,
Молчит, смотря на них сквозь слезы.
Те же чувства выражаются и в других стихотворениях ранней поры Языкова. Но, к сожалению, источник их был не в твердом, ясно сознанном убеждении, а в стремительном порыве чувства, не находившего себе поддержки в просвещенной мысли. В этом заключается, по нашему мнению, главный недостаток всех поэтов пушкинского кружка. Языков не мог удержаться сознательно на этой высоте, на которую его поставило непосредственное чувство; у него недоставало для этого зрелых убеждений и просвещенного уменья определить себе ясно и твердо свои стремления и требования от своей музы. Оттого-то во всей его поэтической деятельности выражается какое-то намерение, никогда не исполняемое, потому что поэт бессилен его исполнить. Он восклицает иногда довольно решительно:
Во прах надежды мелочные,
И дел и мыслей мишура!
У нас надежды золотые
Сердца насытить молодые
Делами чести и добра!..[7]
И в то же самое время тот же поэт восклицает, с неменьшею решительностью:
Последний грош ребром поставлю,
Упьюсь во имя прошлых дней
И поэтически отправлю
Поминки юности моей![8]
Так вот чем насыщаются молодые надежды относительно чести и добра! Вот где поэзия находит свое полное осуществление!
Немного спустя Языков опять говорит в стихотворении «Поэту»:
Иди ты в мир, да слышит он пророка, —
Но в мире будь величествен и свят!
Не лобызай сахарных уст порока
И не проси и не бери наград.
Приветно ли сияние денницы,
Ужасен ли судьбины произвол:
Невинен будь, как голубица,
Смел и отважен, как орел!
И стройные и сладостные звуки
Поднимутся с гремящих струн твоих;
В тех звуках раб свои забудет муки,
И царь Саул заслушается их!..
Переверните страницу (7) в нынешнем издании стихотворений Языкова, расположенных в хронологическом порядке, и вы прочтете в стихотворении «Кубок»:
Горделивый и свободный,
Чудно пьянствует поэт!
Кубок взял; душе угодны
Этот образ, этот цвет;
Сел и налил; их ласкает
Взором, словом и рукой… – и пр.
Вот каков этот смелый и отважный орел, этот пророк, грядущий в мир! Вот каковы его поэтические звуки, стройные и сладостные,
В которых раб свои забудет муки,
И царь Саул заслушается их.
Поэт напрасно ищет во всем мире этого чудного забвения: он находит его только в вине.
С течением времени остепенился и Языков. Г. Перевлесский говорит об этом с откровенным простодушием, может быть, даже не чуждым иронии, – по крайней мере оборот речи, употребленный издателем Языкова, не особенно благоприятен для последнего периода деятельности поэта. «Во время странствований Языкова по целебным водам, – пишет г. Перевлесский, – в годы тяжких страданий от сокрушительного недуга, разгульный строй его лиры нередко менялся на важный и торжественный, вместо игривых, разудалых песенок слышались спокойные, величавые и благоговейные песнопения отчизне и религии». Итак, нужны были страдания сокрушительного недуга, чтобы отучить Языкова от его песенок! Но, отучивши от песенок, к чему же болезнь приучила его? Ни к чему, – решительно. В это время, как и прежде, под влиянием важного настроения духа, Языков мог написать две-три возвышенных звучных пьесы; но общий характер, содержание поэзии до конца жизни осталось у Языкова одно и то же. Изменение только в том, что поэт беспрестанно сожалеет теперь о том, что прежде воспевал с таким восторгом. Из пьес серьезного направления, написанных Языковым в один из последних годов его жизни, есть одна действительно замечательная вещь – «Стихи на памятник Карамзину». Особенною живостью и силою отличается здесь изображение времен Грозного. Но, вообще говоря, бессилие Языкова пред серьезными вопросами и идеями было в конце жизни, может быть, еще более, чем в начале его поэтической деятельности. В стихотворении «Землетрясение» он задает поэту задачу, которою, как известно, восхищался Гоголь: [9]