Ознакомительная версия.
И раз воспитанной женщине не пристало писать книги, Дороти, тонкая, тихая Дороти, прямая противоположность Герцогини по темпераменту, ничего и не написала. Письма не в счет. Письма женщина может писать и сидя у постели больного батюшки. Или у камина, пока мужчины за столом беседуют и она их не очень раздражает. Самое странное, задумалась я, перелистывая письма Дороти, что у этой невыученной и одинокой девочки было поразительное чутье на контур фразы, на зарисовку происходящего. Вслушайтесь:
«После обеда мы сидим и разговариваем, а потом разговор переходит на г-на Б., и я ускользаю. Жаркий день проходит за чтением или за работой, и в шестом или седьмом часу я иду на выгон, где молодые девки пасут скотину и, укрывшись в тени, поют баллады; я присаживаюсь и сравниваю их пение и красоту с греческими пастушками, про которых я читала, и нахожу огромную разницу, но, уверяю тебя, простоты в них ничуть не меньше. Я заговариваю с ними и вижу, что это счастливейший народ, но они этого не знают. Обычно в разгар нашей беседы одна вдруг оборачивается и видит, что ее корова идет к хлебам, и тогда все бросаются бежать, словно за ними кто-то гонится. Я же, тихоня, смотрю им вслед и, видя, что они погнали скотину к дому, решаю, что и мне пора. Поужинав, выхожу в сад, там у нас небольшой ручей — сижу и жалею, что тебя нет рядом…»
Поклясться можно, в ней были задатки писателя. Но читаешь ее «я б до такого позора никогда не дошла» — и сразу измеряется сила сопротивления пишущей женщине: даже талантливая Дороти убедила себя, что написать книгу — значит превратиться в посмешище, предстать чуть ли не умалишенной. И тут мы встречаемся (я убрала томик писем Дороти) с миссис Бен.
С миссис Бен мы проходим труднейший участок на всем пути. Мы оставляем в парках одиноких леди наедине с их фолиантами, написанными не для аудитории и критики, а лишь в свое удовольствие. Мы входим в город и толкаемся в обычной уличной толпе. Миссис Бен была женщиной среднего класса и обладала всеми его плебейскими достоинствами — чувством юмора, цепкостью и решительностью. Из-за смерти мужа и собственных неудачных авантюр ей пришлось сильно поизворачиваться. Она трудилась наравне с мужчинами. И зарабатывала достаточно, чтобы не нищенствовать. Факт этот по значению перевешивает любую ее вещь, даже великолепные стихи «Я тысячу сердец заставила страдать…» или «Любовь царицей восседала…», ибо отсюда начинается свобода мысли для женщин или, вернее, надежда, что с течением времени ее сознание разговорится. Теперь уже любая девушка могла пойти к родителям и заявить: «Вам не нужно давать мне на расходы, я сама заработаю пером». Конечно, еще долгие годы перед ней захлопывали дверь с криком: «И жить будешь, как эта Афра Бен? Только через мой труп!» Здесь напрашивается интереснейшая тема — высокая цена женской добродетели в глазах мужчин и ее последствия для образования женщин. При желании у английских студенток могла бы выйти неплохая книга. В качестве фронтисписа предлагаю портрет леди Дадли, увешанной бриллиантами и в тучах шотландской мошкары. Ее муж, лорд Дадли, писала недавно «Таймc» в связи с ее смертью, «был украшен многими добродетелями и достоинствами, щедрый благотворитель, но при всем том капризнейший деспот. Он настаивал, чтобы его жена даже в отдаленнейших уголках Северной Шотландии, куда он уезжал охотиться, надевала парадное платье, он увешивал ее бриллиантами, ни в чем ей не отказывал — за исключением и малой доли самостоятельности». А потом с лордом Дадли случился удар, и она нянчилась с ним и отлично управляла его поместьями до конца дней своих. Капризный деспотизм процветал и в девятнадцатом веке.
Но вернемся к Афре Бен. Она доказала, что пером можно зарабатывать, жертвуя кое-какими придуманными женскими свойствами; и постепенно женщины начали браться за перо уже не по «безумию» или «в беспамятстве», а из чисто практических соображений. Положим, умер муж или на семью обрушилось какое-то несчастье. Сотни женщин с наступлением восемнадцатого века начали помогать родным, выручая деньги за переводы, за тьму слабых романов, ныне всеми позабытых, которые можно раскопать только у букинистов за четыре пенса. Так что широкая активность среди женщин в конце восемнадцатого века — беседы, встречи, эссе о Шекспире, переводы классиков — имела уже под собой твердую почву: женщины стали зарабатывать своим творчеством. Деньги прйдали вес «пустому вздору». И хотя их еще можно было уколоть «синим чулком с чернильным зудом», но их практическую жилку отрицать уже было нельзя. Итак, к концу восемнадцатого века произошел сдвиг, который на месте историков я описала бы подробнее, чем крестовые походы или война Алой и Белой розы. Женщины среднего класса взялись за перо. Повторяю: не уединенные аристократки в загородных виллах среди фолиантов и обожателей, а обыкновенные женщины. И весомейшее доказательство тому — романы Джейн Остен, сестер Бронте и Джордж Элиот. Ибо без этой предварительной работы у великих английских романисток написалось бы не больше, чем у Шекспира без Марло, а у того — без Чосера, а у Чосера — без тех канувших поэтов, которые наметили дороги и укротили природную стихию языка. Шедевры не рождаются сами собой и в одиночку; они — исход многолетней мысли, выношенной сообща, всем народом, так что за голосом одного стоит опыт многих. Джейн Остен должна была бы возложить венок на могилу Фанни Берни, а Джордж Элиот — поклониться борцовской тени Элизы Картер: мужественная старуха привязывала к кровати колокольчик, чтоб встать спозаранок и сесть за греческий. Дождем цветов должны осыпать женщины надгробье Афры Бен, которое со скандалом, но весьма точно оказалось в Вестминстерском аббатстве, ибо это она, авантюристка и любовница, добилась для них права говорить в полный голос. Это она позволяет мне сегодня предожить вам: попытайтесь-ка зарабатывать самостоятельно пятьсот фунтов в год.
Наконец, рубеж девятнадцатого века. И здесь я впервые обнаружила несколько полок с книгами женщин. Но почему — пробежала их глазами — всё романы? Ведь первый толчок обычно бывает к поэзии? «Первым среди лириков» была женщина. И во Франции, и в Англии женщины-поэты появились раньше прозаиков. Наконец, подумала я о четырех знаменитостях, что общего у Джордж Элиот с Эмили Бронте? Разве у Шарлотты Бронте нашлась хоть точка соприкосновения с Джейн Остен? Более несовместимые личности трудно представить в одной комнате (и тем интереснее было бы свести их для разговора!). И все же почему-то они все писали романы. Не оттого ли, что они вышли из среднего класса? — спросила я. А у семьи среднего класса, как объяснила позднее мисс Эмили Дейвис, в начале девятнадцатого века была одна общая комната. Если женщина решала писать, она писала в общей комнате. И как потом горько сетовала мисс Найтингейл («у женщин и тридцати минут нет… которые они могут назвать своими»), ее постоянно отрывали. И все-таки писать прозу было легче, чем пьесы или стихи. Не нужно большой сосредоточенности. Собственно, Джейн Остен так писала всю жизнь. «Как она все сумела написать, — пишет ее племянник в мемуарах, — вообще удивительно, ведь у нее не было своего кабинета, и большей частью ей приходилось работать в общей комнате, где все время возникали какие-нибудь помехи. Она зорко следила, чтобы о ее занятии не догадалась прислуга или кто-нибудь из гостей — словом, люди чужие».[8] Джейн Остен прятала свои рукописи или прикрывала их листком промокашки. Кроме того, единственным литературным коньком женщины в начале девятнадцатого века было наблюдение характеров, анализирование чувства. Ее чувствительность не один век развивалась под влиянием общей комнаты. Женщина воспитывалась на чувствах людей, их взаимоотношения все время были у нее перед глазами. Естественно, когда женщина среднего класса садилась писать, у нее выходила проза, хотя Эмили Бронте и Джордж Элиот по своей природе не только романистки. Первая могла бы писать поэтические пьесы; энергия же Джордж Элиот должна была перекинуться, когда творческий импульс иссяк, на биографию или историю. И тем не менее они всю жизнь писали романы, и, сказать больше (я сняла с книжной полки «Гордость и предубеждение» Джейн Остен), хорошие писали романы. Без хвастовства или желания задеть другой пол любая из нас может сказать: «Гордость и предубеждение» — хорошая книга. Во всяком случае, ни одна не устыдилась бы, поймай ее за работой над рукописью. А вот Джейн Остен — та прислушивалась к скрипу дверной петли и скорее прятала листки, пока кто-нибудь не вошел. Она стеснялась. А интересно — как сказывалась на ее работе эта вынужденная игра в прятки? Читаю страницу, другую, но нет, не замечаю, чтобы ее работа хоть малейшим образом страдала от обстоятельств. И это, пожалуй, самое удивительное. 1880 год, и женщина пишет без всякой ненависти, без страха, без горечи, без осуждения, без протеста. Так Шекспир писал, подумала я, взглянув на «Антония и Клеопатру»; и, возможно, сравнивая Шекспира и Джейн Остен, люди хотят сказать, что сознание обоих поглотило все препятствия и мы поэтому так мало о них знаем: как и Шекспир, Джейн Остен свободно живет в каждом своем слове. Если она и страдала от обстоятельств, то лишь от узости навязанной ей жизни. Женщине нельзя было ходить одной. Она никогда не путешествовала, не ездила по Лондону в омнибусе, не завтракала одна в кафе. Но, может, не в природе Джейн Остен было требовать иного. Ее дар и ее образ жизни не противоречили друг другу. А вот для Шарлотты Бронте это едва ли справедливо, и я открыла «Джейн Эйр» и положила ее рядом с романом Джейн Остен.
Ознакомительная версия.