Л.В. Пумпянский, резюмируя мысль, ставшую после работ В.И. Иванова и Бердяева уже трюизмом, утверждал в докладе «Достоевский как трагический поэт» (прочитан в 1919 году): «Общая цель усилий Достоевского… я понимаю <ее> как обоснование нравственного закона… чрез наисильнейшие его кризисы… Мы вступаем в область точной трагедии»[984].
«Атом» же из ивановской повести напрочь лишен черт трагического героя, его существование – экзистенциальный абсурд, трагедия без трагического, без вины. Невозможен здесь и катарсис, как бы намеченный предсмертным благородным поступком и самой гибелью другого персонажа Достоевского – Свидригайлова.
В толковании Бердяева «[р]aзвpaт Cтaвpoгинa ecть пepeлив личнocти зa гpaни в бeзмepнocть нeбытия. Eмy мaлo бытия, oн xoтeл и вceгo нeбытия, пoлюca oтpицaтeльнoгo нe мeнee, чeм пoлюca положительного. Жyткaя бeзмepнocть нeбытия – coблaзн paзвpaтa. B нeм ecть пpeльщeниe cмepти, кaк paвнocильнoй и paвнoпpитягaтeльнoй жизни. Meтaфизикy paзвpaтa, бeздoннyю глyбинy eгo тьмы Дocтoeвcкий пoнимaл, кaк ни oдин пиcaтeль миpa. Paзвpaт Cтaвpoгинa, eгo жyткoe cлaдocтpacтиe, cкpытoe пoд мacкoй бeccтpacтия, cпoкoйcтвия, xoлoднocти, – глyбoкaя мeтaфизичecкaя пpoблeмa. Этo oднo из выpaжeний тpaгeдии иcтoщeния oт бeзмepнocти. B этoм paзвpaтe cилa пepexoдит в coвepшeннoe бeccилиe, opгийнocть – в лeдянoй xoлoд, в cлaдocтpacтии иcтoщaeтcя и гибнeт вcякaя cтpacть. Бecпpeдeльный эpoтизм Cтaвpoгинa пepeлилcя в нeбытиe. Eгo oбpaтнaя cтоpoнa – oкoнчaтeльнaя импoтeнция чyвcтв». Вина Ставрогина, по Бердяеву, в том, что «[о]н нe coвepшил твopчecкoгo aктa, нe пepeвeл ни oднoгo из cвoиx cтpeмлeний в твopчecкoe дeйcтвиe, eмy нe былo дaнo ничeгo coтвopить и ocyществить. Eгo личнocть pacкoвaлacь, pacпылилacь и изoшлa, иccяклa в бecнoвaнии xaoca, бecнoвaнии идeй, бecнoвaнии cтpacтeй, peвoлюциoнныx, эpoтичecкиx и пpocтo мepзocти чeлoвeчecкoй. Личнocть, ничeгo нe coтвopившaя, yтepялa ceбя в эмaниpoвaвшиx из нee бecax. Toлькo пoдлинный твopчecкий aкт coxpaняeт личнocть, нe иcтощaeт ee. Иcтoщaющaя эмaнaция ничeгo нe твopит и yмepщвляeт личнocть»[985]. Причину трагедии, бытийного краха героя «Бесов» Бердяев усматривает в том, что «Cтaвpoгин ни c кeм нe мoжeт coeдинитьcя, пoтoмy что вce лишь eгo пopoждeниe, eгo coбcтвeнный внyтpeнний xaoc. У Cтaвpoгинa нeт eгo дpyгoгo, нeт выxoдa из ceбя, a ecть лишь выxoдящиe из нeгo, лишь иcтoщaющaя eгo эмaнaция. Oн нe coxpaнил, нe coбpaл cвoeй личнocти. Bыxoд из ceбя в дpyгoгo, c кoтopым coвepшaeтcя пoдлиннoe coeдинeниe, кyeт личнocть, yкpeпляeт ee. Heвoзмoжнocть выйти из ceбя в твopчecкoм aктe любви, пoзнaния или дeйcтвия и иcтoщeниe в coбcтвeнныx эмaнaцияx ocлaбляeт личнocть и pacпыляeт ee»[986].
Для персонажа «Распада атома» невозможен выход «из себя в другого», потому что с его точки зрения (которой не противопоставлена иная) другие духовно мертвы, как мертво или распадается и его собственное «я». Он истощается не как эманирующее, а как «онанирующее» сознание, причем это не его индивидуальное свойство, а атрибут русского сознания вообще: «Ох, это русское, колеблющееся, зыблющееся, музыкальное, онанирующее сознание. Вечно кружащее вокруг невозможного, как мошкара вокруг свечки. Законы жизни, сросшиеся с законами сна» (с. 8). «Атому» некого оплодотворить, потому что она, его Психея, потеряна, а несчастная девочка мертва. Вместо «творческого акта» остался только половой, сохраняющийся как единственная физически переживаемая радость[987], но не «атомом», а теми двумя анонимными мужчиной и женщиной, чье соитье рисуется в его воображении. При этом страсть, как и ставрогинский разврат в бердяевской трактовке, овеяна холодом («Простыня, холодная, как лед» – с. 31). Но даже рождающее лоно – символ вечности в конечном счете оказывается одновременно воронкой небытия. Все проваливается в бездну вечности: «Мировые идеи, кровь, пролитая за них, кровь убийства и совокупления, геморроидальная кровь, кровь из гнойных язв. Черемуха, звезды, невинность, фановые трубы, раковые опухоли, заповеди блаженства, ирония, альпийский снег. <…> Догоняя шинель, промчался Акакий Акакиевич <…> в холщовых подштанниках, измазанных семенем онаниста. Все надежды, все судороги, вся жалость, вся безжалостность, вся телесная влага, вся пахучая влага, все глухонемое торжество» (с. 33).
Ивановский «распавшийся атом» как бы пережил то, что должен был ощутить бердяевский Ставрогин.
«Распад атома» был оценен в критике русской эмиграции как текст полупорнографического характера, в том числе и такими проницательными, но предубежденно настроенными литераторами, как Набоков[988] и Ходасевич (их отзывы еще не самые резкие[989]). Это, конечно, свидетельствует о непонимании ивановского текста, равно как и оценка повести В. Злобиным, который, принимая книгу, трактовал ее абсолютно субъективно и в направлении, бесспорно противоположном авторской интенции[990]. Книга Георгия Иванова – фиксация трагического разрыва настоящего с культурой, с русской изящной словесностью и, в частности, демонстративное, эпатирующее травести мифологем и мотивов Серебряного века[991]. Образы Свидригайлова и Ставрогина и соединенные с ними педофильские мотивы, по-видимому воспринятые в укоренившемся в Серебряном веке (прежде всего у Бердяева) толковании, выступают в роли некоей парадигмы, опознаваемого культурного кода, передающего принципиально новое содержание. Редукция глубоких смыслов и этических проблем Достоевского в «Распаде атома» – частный случай редукции семантики русской культуры в произведении Георгия Иванова.
«Архипелаг Гулаг» А.И. Солженицына как художественный текст: некоторые наблюдения
[992]
Художественная природа «Архипелага ГУЛага» отмечена самим автором в подзаголовке, имеющем жанроуказующий смысл: «Опыт художественного исследования». Автор осознавал, что «Архипелаг…» – достояние именно русской литературы, а не только русской общественной мысли. О советских лагерях Солженицын писал прежде всего не как публицист, но как обличающий и наставляющий проповедник. Преемственность по отношению к русской литературе, стремившейся быть пророческим словом, позволила Солженицыну сказать накануне неизбежной мести за тот «прорыв немоты» (Лидия Чуковская), каким был «Архипелаг ГУЛаг»: «Я заранее объявляю неправомочным любой уголовный суд над русской литературой, над единой книгой её, над любым русским автором»[993].
Эта статья – не более чем предварительная попытка анализа поэтики «Архипелага ГУЛага». Предмет моего внимания – литературные коды, организующие весь текст «Архипелага…» или значительные его пласты. Эти коды соотносят солженицынскую книгу с конкретными произведениями мировой литературы и с жанрами, к которым эти произведения принадлежат. Исследуются в статье и ключевые, повторяющиеся символы книги, и структура ее текста как единого целого.
Начнем с заглавия. Подробное истолкование названия солженицынской книги было предложено В. Курицыным: «Что мы можем сказать о собственно метафоре архипелага, вынесенной в название книги? <…>.
Речь идет о мистической или виртуальной стране, существующей наравне с реальной страной № 1 – как в силуэтах града земного может просвечивать град небесный. <…>
Почему “архипелаг” – то есть пространство разодранное, неединое? Возможно, отчасти, потому, что дискретность – одно из традиционных свойств мифологического пространства, где действуют не законы и социальные единицы, а боги, герои и интуиции. Кроме того, клочковатость географическая пересекается здесь с клочковатостью, так сказать, логической: работает большое количество не увязываемых в единое целое законов, указов, юридических институций, в провалах между которыми осуществляется тотальное наказание»[994].
Но метафора архипелага может быть объяснена и иначе. Ее источник – книга А.П. Чехова «Остров Сахалин», неоднократно упоминаемая на страницах «Архипелага…»: сравнивая описанный Чеховым быт сахалинских каторжников с положением советских узников, Солженицын убеждает, что порядки старой каторги были несоизмеримо более легкими, щадящими и гуманными.
«Чеховский» код «Архипелага…» раскрывает оппозицию: «остров Сахалин – архипелаг ГУЛаг». Одному каторжному острову противопоставлен громадный неисследованный архипелаг советской каторги. Сахалинская каторга находилась на периферии Российской империи, море отделяло землю отверженных от свободного материка. Метастазы (еще одна устойчивая метафора Солженицына) гулаговского архипелага захватывают, опутывают мертвящими щупальцами всю территорию бывшей России. В отличие от Сахалина архипелаг ГУЛаг постоянно разрастается. Сахалин стал главным местом сосредоточения узников в Российской империи. Каторга была изолирована, отрезана от материковой России. Чехов об этом пишет. Архипелаг ГУЛаг движется в обратном направлении: от периферии к центру, с острова на материк. Повествование об истории ГУЛага Солженицын открывает описанием первого «официального» лагеря – Соловецкого, – созданного на островах в Белом море (ч. 3, гл. 2 – «Архипелаг возникает из моря»); затем рассказывается уже о позднейших «материковых» лагерях.