О своей жизни рассказывает здесь сам герой. Он рано осиротел, но, по счастью, произрастал в деревне «между добродушными людьми», под опекой «благодетельной природы», которая заменила ему «нежную мать» (аграрный детский рай). Но потом ему пришлось поступить в Московский университет (изгнание), где мыслящий и чувствительный юноша страдал от одиночества (рецидив сиротства и болезненный переход к взрослению): «Самое товарищество юных моих сверстников было мне тягостно».
Затем, вспоминает герой, «просветив разум мой, удобрив сердце, возвратился я в объятия друзей своих в веселую деревню», где почувствовал «в сердце своем теплоту того весеннего утра жизни, когда <…> мы дышим на земле райским эфиром». Иначе говоря, земной рай заново обретен им почти во всей его полноте, включая накопленное интеллектуальное богатство. Но теперь герой хочет «наполнить душу» свою, найдя «нежную подругу». Поиски пока безуспешны, и он впадает в уныние, обусловленное новой фазой горького одиночества, от которого его не избавят никакие друзья (самоизоляция; ср. потом в романтических текстах). В душе высвобождается место для будущей супруги: «Сердце мое чувствовало мучительную пустоту и днем и ночью тосковало [томление] о нежной сочувственнице».
Однако в этой «пустоте» уже обосновался сентименталистский прообраз возлюбленной, ее, так сказать, мысленный макет. Иначе говоря, герой создает для себя, еще с неромантической быстротой и отчетливостью, чисто книжный идеал (самого этого слова тут пока что нет – сентиментализм просто не успел его усвоить). Заимствован он, само собой, из Руссо: «Образ новой Элоизы, прекраснейшего из всех существ, когда-либо воображением произведенных, обитал в душе моей и служил мне путеводителем в моем искании. Но сколько ни старался я ловить некоторые черты чувств ее между знакомыми девушками, не мог встретить нигде и ничего сходного с этою несравненною и во всем совершенною женщиною».
Вместо предвечного родства душ, означенного у Карамзина, здесь еще преобладает мотив их взаимной предназначенности, взывающий в то же время к библейскому прецеденту: герой-рассказчик мечтает о той подруге, которая бы «для меня так, как я для нее, сотворена была». Как-то вечером, на закате, он остановился возле озера. Его умилила благодатная красота природы, озвученной «легким дыханием ветерка», блеяньем стад и «песнями веселых поселян, оживляющих воздух» (акустические сигналы, предваряющие встречу). «Все это, – продолжает герой, – привело меня в какое-то неописанное восхищение [стадия эйфории]. Оно, казалось, было предчувствием близкого счастия и темным образом говорило: “Здесь найдешь ты то, чего ищешь!”» (Ср. потом еще более туманное предчувствие у романтиков.)
И в самом деле, мечтатель сразу же встретил близ озера пастушку, которая читала книгу, – девушку настолько очаровательную, что вид ее поверг его «в беспамятство и восторг». Перед нами обмирание – мотив, в каком-то смысле эквивалентный мотиву «снятого сознания» или даже временной смерти, только данной тут с положительным знаком. Понятно, что герой с первого взгляда влюбился в этого «ангела» (здесь – беглое обозначение, всего лишь сентиментально-риторическое клише – но вместе с тем и легкий симптом сакрализации, уже свойственной некоторым текстам того времени). Любовь окажется взаимной.
Едва увидев красавицу, он внезапно «почувствовал всю цену жизни». Это тот уже описанный нами мотив пробуждения, который станет одним из узловых пунктов романтической схемы. Напомню, что речь идет о перерождении, пересоздании или духовном воскресении персонажей под непосредственным влиянием или же накануне судьбоносной эротической встречи.
* * *
Ближе к романтической поэтике стоит здесь, кстати, позднесентименталистская повесть П. Шаликова «Темная роща, или Памятник нежности» (1819). Уста влюбленных слились в поцелуе – и они почувствовали «в это мгновение новое бытие, новую душу, новое сердце; не знали, где они, куда переселило их блаженство наслаждений, что делается с ними». При всем том добрачные поцелуи кажутся автору недопустимой вольностью, а потому сцену сексуального преображения он дидактически обрывает внезапным ударом грома, который вразумляет любовников и заставляет их «отступить друг от друга в ужасе»[924].
* * *
У Измайлова вместе с героем оживает теперь и сама природа, концентрирующаяся в прекрасной поселянке, – природа, тоже словно бы сотворенная заново или, скорее, стяжавшая в ней свою душу. Действительно, героиня являет собой для героя как бы локальную разновидность Anima mundi: «Образ ее оживлял в глазах моих красоты весеннего утра <…> Все предметы вокруг меня дышали нежностию и беспрестанным о ней напоминанием <…> На каждой травке, на каждом листочке видел я голубые глаза и черные волосы».
Вскоре юноша узнает, что встреченная им красавица – это «бедная сирота», по имени Анюта, дочь крестьянки и богатого дворянина (облагороженный вариант пасторали). «Увидя в ней оживающий образ покойной матери» (обычное клонирование или дублирование, о котором говорилось у нас в 5-й главе), тот дал девочке прекрасное воспитание и хотел было оставить ей в наследство свое имение – но скоропостижно скончался, а жадные родственники выгнали сироту из дому, и ее приютили у себя добросердечные поселяне.
Оказывается, пастушка прекрасно говорит по-французски, а любимая ее книга – именно та, которую она тогда читала, – это «Новая Элоиза». Короче, искомый идеал наконец реализовался. Родство душ и, соответственно, взаимное узнавание влюбленных сперва заменяются их полным культурным тождеством; но сокровенная духовная связь уже закреплена в акустическом плане, посредством зова и отзыва: «божественный голос» Анюты отзывается в «глубине сердца» героя. Чуть далее мотив потустороннего родства, здесь пока еще означенного типично сентименталистской «симпатией» душ, начинает проглядывать в показе самой героини: «Она так, как и я, искала нежного друга души своей в тихие ночи при свете месяца в уединенных прогулках, забывая сон и спокойствие. Симпатия сотворила нас одного для другого, она сама и сблизила нас».
Юноша женился на Анюте, однако все кончилось трагически: она умерла родами, и отныне вся природа кажется ему мертвой. Безутешный герой доживает свои дни при монастыре, среди могил, мечтая только о смерти, чтобы на том свете воссоединиться с любимой. Короче говоря, тут развернут столь же типичный для сентиментализма, как и для романтизма, эскапистски-негативный вариант эротического сюжета, проповедующий тленность земной жизни и тщету земного счастья.
Теперь мы можем приступить к более подробному и планомерному изучению собственно романтических текстов, вернувшись сперва к наиболее значимым их мотивам.
3. «Давно сердечное томленье теснило ей младую грудь»: абстрактно-эротическое влечение и «сладкая грусть»
Как отмечалось в 1-м разделе, одиночество героя преломляется в мотив пустоты, как бы высвобождающей место для вожделенного друга или подруги – т. е. для восполнения его жизни. Сумрачный хаос в его душе сменяется – либо изначально оттеняется – благодатной гармонией или полнотой, которая царит в природе, сияющей райским совершенством и полнотой бытия.
Внешним аналогом мертвенного/животворного психического хаоса может стать пустыня или даже пустырь (пространственный адекват душевной пустоты), тьма, вечерний туман, какие-то странные, незнакомые места, территория, пробуждающая сакральные либо патриотические ассоциации, а потому отрывающая героя от убогой повседневности; кладбище или знакомая могила (ее посещение обычно обусловлено душевной угнетенностью), причем такой маршрут сам по себе очень часто ассоциируется с временной смертью; море, скалы, готические руины или замок, дорога с ее пестрой сменой реалий.
Знамением райской полноты, как бы бросающей вызов герою, будет сад или парк, любая цветущая местность, реже – картина чужого семейного счастья. Амбивалентным фоном предстает разнородное и чужое общество, куда попадает герой (оно легко сближается с изгнанием из рая), театр, раут, маскарад или бал: это одновременно и символ светской суеты – т. е. разновидность хаоса – и выставка красавиц, где герой находит ту, о которой мечтал.
Церковь, естественно, выполняет сразу несколько ключевых функций: это одновременно и многолюдное помещение, подходящее для случайной или преднамеренной встречи, и то сакральное пространство, где воцаряется новое, эротическое божество, и место для венчания счастливых влюбленных, и, наконец, то святилище, где удрученные герои каются, просят о небесном заступничестве либо возносят в проникновенной молитве свои упования на мир грядущий.
Итак, отправной точкой сюжета является смутное томление (selige Sehnsucht), овладевающее персонажем, который выходит из детского либо подросткового возраста, – а зачастую и в более поздние годы. В сентименталистской традиции, подхваченной романтизмом, эта тревога стимулируется не только внутренним созреванием героя или героини, но и любовью, разлитой в окружающей природе. Вначале томление еще несфокусировано и, соответственно, окутано дымкой приблизительности, заведомой условности и неадекватности любых определений; отсюда обилие вышеотмеченных формул: «что-то», «нечто», «как будто», «какой-то» и т. п. Аморфное влечение, как сказано, лишь постепенно приоткрывает свой объект, трансформируясь в предощущение встречи с тем, чья личность не обрела пока ни имени, ни очерченного образа.