Рано пробудившееся в Гоголе общественное самосознание естественно обращало его мысль к будущему. Этой же мыслью о будущем — своем собственном и своей страны — была оплодотворена и его юношеская романтическая поэма «Ганц Кюхельгартен».
Гоголь датировал поэму 1827 годом. Впоследствии эта датировка оспаривалась некоторыми историками литературы.
Большинство исследователей ныне справедливо склоняется к мысли, что это произведение «восемнадцатилетней юности», как сам Гоголь назвал его в своем анонимном предисловии, было если не целиком, то, по крайней мере, в значительной своей части написано еще до приезда в Петербург. Соображение Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского о том, что если бы поэма была написана Гоголем еще в гимназии, то она хотя бы в отрывках стала бы известна кому-нибудь из его друзей,[59] — это соображение, исходящее от двух самых близких и осведомленных школьных товарищей Гоголя, не может иметь решающего значения. Вполне допустимо, что Гоголь, отразив в этой поэме самые заветные и сокровенные свои стремления, решил скрыть ее от всех друзей. Ведь речь шла не об обычном произведении, вроде тех, которые он читал своим однокашникам, и затем, после их резких критических замечаний, равнодушно бросал в печь. Не доверяя своим силам и опасаясь насмешливой критики, Гоголь, вероятно, решил не подвергать испытанию произведение, которое было ему слишком дорого.
Человеком скрытным, никому не доверяющим, никогда сполна не распахивающим своей души для посторонних, — таким знаем мы Гоголя в зрелые годы его жизни. С. Т. Аксаков, рассказывая в своих известных воспоминаниях о «странностях» и «капризах» «скрытной» гоголевской натуры, постоянно сокрушался по поводу того, что его любимый писатель никогда не имел «безграничной, безусловной доверенности в свою искренность».[60]
Внутренний, душевный мир Гоголя был очень сложен и противоречив. Он никогда никому не открывался в своих стремлениях, планах — житейских и тем более творческих. Ему нравилось мистифицировать друзей и вводить их в заблуждение относительно своих, даже самых невинных намерений. Любая удачная мистификация доставляла ему величайшую радость. Тот же Аксаков вспоминает одну шалость Гоголя, в которой очень наглядно проявляется эта удивительная черта его характера. Гоголь как-то отправлялся из Москвы в Петербург. В почтовой карете, в одном купе с ним ехал один из знакомцев Аксакова, некий чиновник П. И. Пейкер. Обрадовавшись соседству со знаменитым писателем, сей чиновник поспешил завязать разговор с Гоголем. Последний немедленно заверил своего спутника, «что он не Гоголь, а Гогель, прикинулся смиренным простачком, круглым сиротой и рассказал о себе преплачевную историю». Когда же в Петербурге этот самый Пейкер был представлен Гоголю, он понял, что его мистифицировали, и осердился. И мемуарист добавляет от себя: «Он был прав: за что Гоголь дурачил его трое суток?.. Мы успокоили Пейкера, объяснив ему, что подобные мистификации Гоголь делал со всеми».[61]
Эти склонности Гоголя вполне определились уже в Нежине. «Таинственный Карла» — так называли его сверстники. Никого из них он не подпускал к себе слишком близко.
В последние свои нежинские годы Гоголь под влиянием разыгравшихся в гимназии драматических событий еще глубже ушел в себя, стал еще более скрытным и недоверчивым. За несколько месяцев до окончания гимназии он писал матери: «Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно» (X, 123). Наконец, вспомним еще раз уже цитированное письмо Гоголя к Петру Петровичу Косяровскому, написанное за десять месяцев до окончания гимназии:
«Исполнятся ли высокие мои начертания? или Неизвестность зароет их в мрачной туче своей? — В эти годы, эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. — Да и кому бы я поверил и для чего бы высказал себя, не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? — Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных». Гоголь говорит далее, что около трех лет назад наметил себе цель в жизни и неуклонно будет держаться своих «упрямых предначертаний», о которых не имеют понятия даже самые ему близкие люди, даже родная мать (X, 112).
Эти строки Гоголя, по существу, снимают сомнения, высказанные Прокоповичем и Данилевским. Гоголь не пожелал открываться в авторстве «Ганца Кюхельгартена» не только в Нежине, но и позднее, в Петербурге, поставив на титуле первой своей книги вымышленное имя.
Содержание и смысл «Ганца Кюхельгартена» могут быть поняты лишь в соотнесении с той атмосферой умственной жизни, которая окружала Гоголя в последние годы его пребывания в Нежине. В этой поэме нетрудно увидеть отражение раздумий молодого Гоголя о жизни, о назначении человека.
Мечтательным юношей Ганцем, влюбленным в прелестную Луизу, овладевает «тайная печаль» при мысли, что ему суждено жить в «незнаемой глуши» и что он обречен «бесславию в жертву». Ганц чувствует в себе способность к подвигу, проникается решимостью оставить родные края и отправиться в дальние странствия, на поиски «блага и добра».
… Взор туманен,
И часто смотрит он на даль,
И беспокоен весь и странен.
Чего-то смело ищет ум,
Чего-то тайно негодует;
Душа, в волненьи темных дум,
О чем-то, скорбная, тоскует…
(1, 67)
Но жизнь приносит Ганцу горестное разочарование. Не свершив подвига, не обретя славы, он с «полупотухшим взором» возвращается домой. Ему ничего другого не остается, как распроститься со своими «коварными мечтами» и жениться на любимой Луизе. Так рушатся прекраснодушные иллюзии нашего героя.
«Ганц Кюхельгартен», над которым Гоголь работал, видимо, в самый разгар «дела о вольнодумстве», отразил его собственные романтические мечтания, его критические размышления о жизни, отразил ощущаемый молодым писателем конфликт между возвышенными идеалами и «существенностью жалкой» — т. е. скучной прозой мелочного существования.
В. И. Шенрок первый обратил внимание на то, что некоторые строки поэмы «Ганц Кюхельгартен» почти текстуально перекликаются с соответствующими местами из нежинских писем Гоголя.[62] И это обстоятельство, кстати, также подтверждает достоверность авторской датировки «Ганца Кюхельгартена».
Вся поэма несет на себе отпечаток различных фактов нежинской биографии Гоголя и отзвуков современных ему политических событий.
Важное место занимает в поэме греческая тема. В 20-е годы внимание Европы было приковано к политическим событиям в Греции. Национально-освободительное движение греков против турецкого владычества вызвало горячие симпатии и сочувствие в прогрессивных слоях общества России. Во многих европейских городах создавались комитеты для сбора пожертвований и вербовки волонтеров в защиту «греческого дела». Пушкин, декабристы — вся передовая Россия с восхищением следила за героической борьбой греков, вызывавшей у современников восторженные ассоциации с эпосом античной Эллады.
Подобные ассоциации мы встречаем и в «Ганце Кюхельгартене». Греция для Гоголя — очаг великой культуры, «земля классических прекрасных созиданий» и вместе с тем олицетворение бессмертного подвига, «и славных дел, и вольности земля». Таков лейтмотив лирического раздумья, являющегося содержанием третьей картины.
В тринадцатой картине описывается один из эпизодов скитаний Ганца. И снова перед нами Греция! Но не античная — современная, в трауре и печали:
Везде читает смутный взор
И разрушенье и позор.
Промеж колон чалма мелькает,
И мусульманин по стенам,
По сим обломкам, камням, рвам,
Коня свирепо напирает,
Останки с воплем разоряет.
(1, 89)
Гоголь, вероятно, отразил здесь события лета 1827 года, когда под натиском превосходящих сил турок пали Афины и Греция снова, хотя теперь уже и ненадолго, оказалась под игом янычар.[63]
Вообще многие детали поэмы носят характер непосредственного отклика на современные Гоголю политические новости. Вот, например, старый пастор спорит с Вильгельмом:
Разговорясь про новости газет,
Про злой неурожай, про греков и про турок,
Про Миссолунги, про дела войны,
Про славного вождя Колокотрони,
Про Каннинга, про парламент,
Про бедствия и мятежи в Мадрите.
(1, 74)
Здесь каждая строка дышит свежей газетой. Полистаем, например, «Северную пчелу» за 1826–1827 год — и мы найдем здесь почти в каждом номере сообщение о действиях «мятежников в Испании», о героической обороне защитников Миссолунги, о доблестном вожде греческих повстанцев Колокотрони, об интригах английского министра иностранных дел Джорджа Каннинга.[64] Цитированные строки из «Ганца Кюхельгартена», несомненно, писались по горячим следам событий.