Почему бы, однако, критику не прочесть иную сцену, ну, скажем, ту, где один из безусловно симпатичных писателю героев, инженер Илья Исакович Архангородский, спорит со своими революционно настроенными детьми? Они целиком за революцию, им опостылела монархия, они жаждут справедливости, они готовы взорвать этот мир ко всем чертям, а Архангородский увещевает: надо не разрушать, а строить. «Я вот поставил на юге России двести мельниц, а если сильнее грянет буря – сколько из них останутся молоть? И что жевать будем?»
Дети Архангородского ненавидят «Союз русского народа», но инженер, разделяя эти чувства, советует им видеть в России не только «Союз русского народа», но и – подсказывает его друг Ободовский – «Союз русских инженеров», например. Однако для молодых революционных энтузиастов важна только черная сотня – и Архангородский срывается: «С этой стороны – черная сотня! С этой стороны – красная сотня! А посредине… – килем корабля ладони сложил, – десяток работников хотят пробиться – нельзя! – Раздвинул и схлопнул ладони. – Раздавят! Расплющат!»
В свое время за определенное сочувствие Израилю, за далекие от стандартов нашей прессы мысли о природе сионизма, возникшего как движение за национальное самосохранение, Солженицына клеймили в официальной печати именем сиониста. Нетрудно и сегодня представить, как какой-нибудь сторонник «десионизации» России, прочтя «Август», воскликнет: а почему это «Союз русских инженеров» представляет еврей Архангородский?
Ну а если говорить всерьез, то сцены убийства Столыпина, давно уже замусоленной эмигрантской критикой, недостаточно для столь ответственных, точнее столь безответственных суждений. Кстати, если уж Сарнов опирается на мнение далеко не корректных авторов, то я позволю себе опереться на мнение добросовестной исследовательницы Солженицына Доры Штурман, полагающей, что Богров изображен как типичный революционный террорист того времени, мотивы действия которого направляет «идеологическое поле». А уж в этом поле пересекаются разные составляющие, взаимодействуют все побуждениясоциальные, национальные, религиозные, личные.
Можно заметить еще, что вздорность популярных этих обвинений опровергается и всем творчеством Солженицына, и его лаконичными и брезгливыми ответами на вопросы разных корреспондентов: «Настоящий писатель не может быть антисемитом».
Но невольно хочется повторить вопрос самого Солженицына: «Сколько лет в бессильном кипении советская образованщина шептала друг другу на ухо свои язвительности против режима. Кто бы тогда предсказал, что писателя, который первый и прямо под пастью все это громко вызвездит режиму в лоб, – эта образованщина возненавидит лютее, чем сам режим?»
В самом деле, почему это так? Начнем с того, что суровый моральный критерий, предъявляемый Солженицыным к самому факту эмиграции, нравственное предпочтение оставшимся, которым, в свою очередь, в качестве этического императива рекомендовано «жить не по лжи» (что неминуемо привело бы к конфронтации с режимом), создали психологические предпосылки для расхождения Солженицына с той частью эмиграции, которая, покидая страну, склонна была (что психологически тоже вполне понятно) к самым пессимистическим выводам в отношении ее прошлого и будущего.
Страна рабов, страна господ – и никакие перемены в ней невозможны – с таким настроением легче покидать страну, с которой связан рождением, культурой, языком, но это настроение не способствует ни объективному взгляду на историю России, ни конструктивной деятельности, направленной на изменение ситуации внутри.
Дора Штурман в своем обширном исследовании публицистики Солженицына («Городу и миру». Париж—Нью-Йорк, 1988) предлагает, в частности, такую версию причин грубого извращения взглядов Солженицына: после письма к IV съезду писателей в 1967 году многие ждали, что он будет «выразителем мнений, преобладающих в кругах существенно космополитизированной подсоветской интеллигенции с ее неизжитыми демосоциалистическими сантиментами. А он в „Образованщине“ предъявил счет интеллигенции, дал ей презрительную кличку, повернулся к „Вехам“, проявил почвеннические симпатии, ретроспективные интересы…». Существенна и другая причина: «Вокруг просвещенного либерального почвенничества лежит в СССР агрессивная и весьма обширная область ксенофобийного национализма, достаточно страшно о себе заявившего и заявляющего в ХХ веке во многих странах. На Солженицына стали распространять идеологию и психологию этой области – тем более что ее идеологи порой спекулируют его именем, а их направление мысли и деятельности отнюдь не лишено будущего в раздираемой непримиримыми или трудно примиримыми протиноречиями стране».
Ситуация, сложившаяся в эмиграции, грозит повториться в нашей стране – если «ксенофобийный национализм» будет претендовать на Солженицына, а интеллигенция, не изжившая «демосоциалистических сантиментов», отвергать писателя, составляющего гордость русской литературы, не давая себе труда вникнуть в широкий смысл творчества и зацикливаясь на вырванных из контекста фразах или лишенных ауры общего мыслей (среди которых могут быть и не самые удачные).
Однако все же предстоящая широкая публикация Солженицына создает новую ситуацию, которую нелегко будет переломить.
«Да ведь вот мой десяток томов… критикуйте, разносите! раздолье!» – негодовал Солженицын на подлую манеру спора, когда вместо осмысления книги вырывают цитату, искажают фразу, отсекают контекст, а то и вовсе приписывают чужое.
Мы прочтем эти десять или сколько там у нас получится томов. В отличие от Запада, соскучившегося читать про историю России, мы не соскучимся: речь о нашей судьбе, не только о прошлой, но и о будущей. Круг подлинных идей Солженицына, явленных в его книгах, неминуемо будет получать все большее распространение. Иные опасаются сегодня, что эти идеи могут укрепить экстремистские тенденции. Напрасно. Именно голос Солженицына, трезвый, примиряющий голос, предлагающий задуматься над мирными выходами для страны, над бесплодием всякой национальной ненависти, над продуктивностью пути медленных и терпеливых реформ, может сыграть благотворную роль в нашем раздираемом социальными и национальными противоречиями обществе.
Но будем помнить все же, что Солженицын не политический лидер, а художник и мыслитель, и круг его идей – вовсе не новый катехизис, цитаты из которого должно прилагать к оценке политической ситуации. Противник всякого рода идеологий, он менее всего годится на роль основателя новой идеологии, закрепощающей волю и мысль человека. Пребывание в русле идей Солженицына никого не порабощает духовно.
Но нам сегодня во всех общественных начинаниях не худо бы попытаться, как предлагает Солженицын, применить к общественной жизни категории индивидуальной этики. «Такой перенос вполне естествен для религиозного взгляда, – пишет Солженицын. – Но и без религиозной опоры такой перенос легко и естественно ожидается. Это очень человечно – применить даже к самым крупным общественным событиям или людским организациям, вплоть до государств и ООН, наши душевные оценки: благородно, подло, смело, трусливо, лицемерно, лживо, жестоко, великодушно, справедливо, несправедливо… И если нечему доброму будет распространиться по обществу, то оно и самоуничтожится или оскотеет от торжества злых инстинктов, куда б там ни показывала стрелка великих экономических законов».
Новый мир, 1990, № 1
КОГДА ПОДНЯЛСЯ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС
Что сказала бы наша пресса в период острого приступа антисталинизма о публицисте, который взялся бы утверждать, будто с начала горбачевской эры атака на Сталина «была чрезмерной», что надо Сталина оставить в покое и захоронить на национальном кладбище рядом с Иваном Грозным, Петром Великим, Екатериной I и Лениным, что Сталин не был «исключительно кровавым лидером» на фоне таких «безжалостных» политиков, как Гитлер и Муссолини, Черчилль и де Голль? Припечатала бы – «сталинист»? Или вступила в полемику, пытаясь объяснить, что есть разница между ГУЛАГом, строенным для соотечественников Сталиным, и «варварскими бомбардировками» гражданского населения Германии и Японии, осуществленными во время войны Англией и США, между безжалостностью Гитлера и безжалостностью Черчилля?
Что сказала бы наша антимилитаритская пресса, осудившая на своих страницах и танки в Чехословакии, и вторжение в Афганистан, о литераторе, который признается, что у него никогда до 1986 года не возникало никаких возражений против советской внешней политики, и возникли они лишь в эпоху перестройки, когда «советские, как послушные студенты» обещали и эвакуировали свои войска из Афганистана, чем ослабили мощь государства? А мощь эта нужна, чтобы сохранить мир, потому что напряженность в мире создает вовсе не советская манера соваться со своей помощью в горячие точки, а угроза с Запада.