В спектакле этом был гвоздевой номер, из-за которого ломилась публика, именно его и хотел мне показать мой друг. Популярный актер пародировал в форме репортажа с шахматного матча выступление Яноша Кадара — косноязычное, спотыкающееся, пытающееся представить ситуацию благополучнее, чем она была на самом деле. Зал стонал от смеха. В какой-то момент актер остановился, прервал монологи, обращаясь к публике, сказал: «Вам смешно? Товарищ Кадар тоже очень смеялся. Мы его приглашали, но он не смог быть на премьере. Пришел через две недели. Очень смеялся и благодарил нас».
Когда потом мы обменивались впечатлениями, я сказал: «Здорово. Какой малой ценой — в месяц это смотрит меньше тысячи человек — снимается общественное напряжение. Вряд ли это рискнут показать большой аудитории». «Это не важно, — не согласился он со мной, — главное в том, что власть позволяет смеяться над собой, не боится такой критики и этим лишает ее ядовитого жала». Спор этот имел продолжение, свидетельствующее, что был прав мой друг, а не я. Через несколько месяцев я получил от него письмо, в котором он рассказывал, что в новогоднюю ночь этот номер был показан по телевидению. В том месте, где актер прерывал монолог и обращался к публике, на телевидении этот прием тоже был повторен, он сказал: «Не спешите звонить, все в порядке…»
Нам в ту пору ничего похожего и представить себе было нельзя. Телевидение, радио, пресса курили постыдный, тошнотворный фимиам Брежневу, написанной за него трилогии. Народ же очищался от всей этой скверны злыми анекдотами:
«Спрашивают у фронтовика: „Ты где был, когда Брежнев спасал родину на Малой земле?“ — „Отсиживался в Сталинграде“».
«Брежнев на заседании Политбюро: „Надо серьезно заняться культурным воспитанием. Когда хоронили Михаила Андреевича, и заиграла музыка, только я предложил даме руку для танца“».
И так далее в том же духе. Анекдотов тогда было сочинено бесчисленное множество.
Желание постоянно видеть себя на котурнах, страх перед улыбкой, ненависть к смеху вошли в генетический код наших властителей. При Сталине за анекдот давали большой срок. Позднее в президиумах сидели люди, которым улыбка стоила почти физического страдания. Уже в наше время хотели засудить «Кукол», сживали со света Шендеровича.
В Бухенвальде
Лет через десять после войны довелось мне увидеть мемориальный комплекс в Бухенвальде. К тому времени уже было опубликовано немало воспоминаний и документов об этом концлагере, и я, конечно, знал и о казнях, и о зверствах эсэсовской охраны, и о садистке Эльзе Кох, и о беспрерывно работавшем лагерном крематории. Все это я ожидал увидеть, хотя и отдавал себе отчет, что самые правдивые описания вряд ли адекватны тому, что происходило здесь когда-то. Поэтому не осмеливаюсь писать об увиденном. Скажу только о том, что оказалось для меня неожиданным.
Было лето. С лагерного плаца (лагерь, говоря военным языком, находился на господствующей над местностью высотой) открывалась совершенно идиллическая, пасторальная картина тщательно ухоженной природы — трудно придумать лучшую натуру для художника-пейзажиста, решившего передать на полотне гармонию мира.
А я ужаснулся, подумав, каково было бухенвальдским узникам из лагерного ада смотреть на этот рай, — наверное, это было еще одной страшной пыткой. И о тех тюрингских крестьянах подумал, которые продолжали возделывать свои поля, жили обычной своей жизнью, глядя на трубы крематория, превращавшего людей в дым.
И уже не мог забыть об этом.
Потом, через тридцать лет, когда у нас была издана потрясающая автобиографическая повесть «Долгий путь» бухенвальдского узника Хорхе Семпруна, я убедился, что догадка моя была правильной.
Семпрун рассказывает: «Помню, я зашел в жидкий лесок у комендатуры, за карантинными бараками. На опушке леска я остановился. Дальше шла широкая полоса совершенно голой земли, за ней высились сторожевые башни и ограда из колючей проволоки, через которую пропускали ток. Отсюда открывался вид на богатую и плодородную Тюрингскую равнину. Видно было село посреди равнины. Видна была дорога, на добрую сотню метров тянувшаяся вдоль лагерной ограды. Видны были люди, прогуливавшиеся по дороге. Стояла весна, в тот день было воскресенье, и люди вышли на прогулку. Некоторые взяли с собой детей. Дети с криком вырывались и убегали вперед. Нередко у обочин останавливались женщины, рвали весенние цветы».
И в такие минуты, пишет Семпрун, ощущение тоски становилось совершенно нестерпимым.
Он не мог поступить иначе
Наконец вышла у нас «ЧЕРНАЯ КНИГА: О злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941–1945 гг.».
Организаторами и составителями ее были Илья Эренбург и Василий Гроссман, в подготовке материалов участвовали многие писатели — не только евреи, — посчитав это дело своим нравственным долгом: П. Антокольский, В. Герасимова, В. Иванов, В. Ильенков, В. Каверин, Л. Квитко, Л. Озеров, О. Савич, Л. Сейфуллина и другие. Работа началась в 1943 году, а в 1947 набранная и подписанная в печать «Черная книга» была запрещена, отпечатанные листы пошли под нож, набор рассыпан. Материалы чудом сохранились, в основном стараниями дочери Эренбурга Ирины.
И вот презентация только что вышедшей книги. Выступает приехавшая из Киева дочь одного из самых светлых героев тех ужасных событий — священника Алексея Александровича Глаголева, который, рискуя и собственной головой и жизнью своей жены и детей, спасал евреев. Кстати, отец Алексей — сын известного профессора-гебраиста Киевской духовной академии, настоятеля церкви Николы Доброго на Подоле Александра Александровича Глаголева, защищавшего Бейлиса на известном процессе, доказавшего несостоятельность версии ритуального убийства.
Дочери отца Алексея было во время войны лет десять, но она многое и многих прекрасно помнит и рассказывает о том, как родители прятали и спасали евреев, с поразительной простотой, как о делах совершенно обыденных, само собой разумеющихся — ни одного высокого слова, ни намека на то, что родители совершили подвиг.
Один из журналистов задает вопрос: «Как вы думаете, почему ваш отец это делал?» Она отвечает, чуть помедлив, — видно, вопрос ей показался странным. Отвечает без малейшей примеси пафоса: «Он не мог поступить иначе».
Какой замечательный пример высокой нравственности и человечности, передающийся из поколения в поколение! Это и есть нравственная неизбежность поступков.
Посадить дерево в Аллее праведников
Прошло уже много даже не лет, а десятилетий, но трагическая судьба моей школьной учительницы не идет у меня из головы.
Нина Всеволодовна Пшеничная преподавала у нас физику и была в седьмом и восьмом классе нашим классным руководителем. Она была хорошим учителем, а главное, была добра и справедлива. И мы не только очень старались не ударить лицом в грязь по ее предмету, мы ее очень уважали и любили, авторитет ее был абсолютно непререкаемым.
Когда в 1938 году после ареста мужа (второго ареста, до этого он уже провел несколько лет в ссылке) ее отстранили от классного руководства, мы встретили нового классного руководителя в штыки. Нина Всеволодовна, в отличие от нас прекрасно понимавшая, чем может кончиться такая демонстрация, всячески старалась оберечь нас от опасных мальчишеских выходок.
Когда мои родители в 1939 году переехали из Запорожья в Днепропетровск, Нина Всеволодовна уговорила их оставить меня на несколько недель у нее, чтобы я нормально окончил восьмой класс.
Жила она вместе с пожилыми родителями мужа, свекр ее был известным, очень уважаемым в городе детским врачом. Когда старший брат или я в детстве заболевали, мать всегда призывала именно его. В моей памяти он остался живым олицетворением хорошо знакомых из литературы земских врачей-подвижников, к тому времени почти исчезнувших в реальной жизни.
Это была еврейская, но обрусевшая интеллигентная чета. Нина Всеволодовна же (я не знаю, из какой семьи она происходила), обликом своим напоминавшая тургеневских героинь, была русской, — в этом не могло быть сомнений.
Должен признаться, что это мое сегодняшнее восприятие, тогда я об этом и думать не думал. Да и нынче, вспоминая своих одноклассников, не во всех случаях могу определить их национальность — кто из них был русский, кто украинец, кто еврей. Дальше станет ясно, почему я об этом заговорил…
Последний раз я видел Нину Всеволодовну за год до войны, когда во время каникул на несколько дней приехал в Запорожье. Она по-прежнему преподавала физику в школе, ее свекр по-прежнему лечил детей, о судьбе мужа она ничего не знала.
Что было с ней потом, мне после войны рассказали запорожские знакомые. Когда началась война, Нина Всеволодовна с родителями мужа эвакуировалась из Запорожья, осенью сорок второго оказались они на Кавказе — то ли в Минеральных Водах, то ли в Кисловодске. Там их настигли прорвавшиеся на Кавказ немцы.