– Любишь ли ты меня? – воскликнул молодой человек в минуту чистейшего восторга любви, в то мгновение, когда души встречаются и отдаются друг другу. Молодая девушка взглянула на него и молчала.
– О, если ты меня любишь, – продолжал он, – заговори! Но она взглянула на него, не будучи в состоянии говорить.
– Да, я был слишком счастлив, я надеялся, что ты меня любишь – все теперь исчезло – надежда и блаженство!
– Возлюбленный, неужели я тебя не люблю? – и она повторила вопрос.
– О, зачем так поздно произнесла ты эти небесные звуки!
– Я была слишком счастлива, я не могла говорить, только тогда возвращен мне был дар слова, когда ты передал мне свою скорбь…
– – – —
Старец стоял под окном, в полночь на новый год, и с горьким отчаянием смотрел на неподвижное, вечно цветущее небо, и оттуда на безмолвную, чистую, обеленную землю, на которой никому теперь не были столько чужды радость и сон, сколько ему, ибо его гроб стоял близ него; не юношеская зелень, но старческий снег лежал на нем, и он уносил с собою изо всех богатств жизни одни только заблуждения, преступления и недуги – разоренное тело, запустевшую душу, грудь, напоенную ядом и возраст раскаяния. Прекрасные дни юности мелькали перед ним, как привидения, и манили его опять к тому прелестному утру, когда отец в первый раз поставил его на распутий жизни, вправо ведущем по солнечной стезе добродетели, в дальнюю мирную страну, полную света и жатвы и полную ангелов; влево же сводящем в кротовую нору порока, в черный вертеп, полный точащегося яда, полный гнездящихся змей и мрачных удушающих паров.
Ах! змеи висели у него на груди и капли яда на языке: он знал теперь, где он был!
Бесчувственный, с неизрекаемою скорбию, воскликнул он к небу: «Отдай мою юность! о отец мой! поставь меня опять на распутий, дабы я мог выбрать иначе!»
Но его отец и его юность были уже далеко. Он видел блудящие огни, скакавшие по болотам, угасавшие на кладбище, и говорил: «Это буйные дни мои!» Он видел падавшую с неба звезду, сверкавшую в своем падении и рассыпавшуюся на земле: «Это я!» – сказало сердце его, облитое кровью, и змеиные зубы раскаяния глубже еще впились в раны.
Распаленное воображение представляло ему лунатиков, бегающих по кровлям: ветряная мельница угрожала раздробить его размахнутыми крыльями, и запавшее в опустелом жилище мертвых страшилище принимало на себя мало-помалу черты его.
Посреди сих ужасных судорог вдруг отдалась с башни музыка на новый год, как отдаленное церковное пение. Кроткие, тихие движения пробудились в нем. – Он провел взоры по небосклону вокруг широкой земли; вспомнил о друзьях своей юности, кои счастливее и лучше его, были теперь наставниками земли, отцами счастливых детей, благословляемыми мужами; вспомнил – и воскликнул: «О! и я бы мог, если б захотел, продремать эту первую ночь, так же, как и вы, с сухими глазами! – ах! я бы мог быть счастливым, любезные родители! когда бы исполнял ваши новогодние желания и наставления!»
В лихорадочном воспоминании о днях юности ему показалось, что на кладбище встает страшилище, имеющее черты его: суеверие, мечтающее ночью под новый год видеть духов будущности, превратило это страшилище в живого юношу.
Он не мог смотреть более; закрыл глаза; потоки горячих слез брызгали из них, растопляя снег; он вздыхал – и вздыхал тихо, безутешно, бесчувственно: «Воротись только, воротись опять, юность!»
…И она опять воротилась, ибо это был только страшный сон под новый год. Он был еще юноша: только – заблуждения его были не сон! – Но он благодарил бога, что, будучи юн еще, может пока воротиться назад с грязных путей порока и вступить снова на солнечную стезю, ведущую в богатую страну жатвы.
Воротись с ним, юный читатель, если стоишь на его пути лукавом! Этот ужасный сон будет некогда твоим судьею: и если ты тогда с сокрушением звать будешь: «воротись, прекрасная юность!» – ах, она не воротится!
Русская литература имеет писателя, по духу, форме и достоинству своих произведений близкого к Жан-Полю Рихтеру. Мы говорим о князе Одоевском и имеем в виду такие его произведения, как «Последний квартет Бетховена», «Operi del cavaliere Giambattista Piranesi»[14], «Импровизатор», «Насмешка мертвого», «Бригадир» и пр. Содержание каждой из этих пьес составляет феномен духа человеческого, или нравственный вопрос в глубочайшем значении этого слова; в основе их глубокое миросозерцание и благородный юмор, форма дышит красками вдохновенной поэзии, мысль мощно охватывает душу читателя и высказывается резко и определенно. Колорит этих пьес – фантастический, как самый приличный произведениям такого рода. Впрочем, и повесть кн. Одоевского «Княжна Мими», хотя ее содержание и взято из прозы жизни, принадлежит также к тому, что мы называем дидактическою поэзиею. Ее цель чисто нравственная; но эта цель высказывается в живых картинах, в увлекательном рассказе, в проникнутых чувством и одушевлением мыслях, а не в холодной аллегории, не в моральных сентенциях и ходячих истинах, которых справедливость все признают, как и то, что два умноженные на два, составляют четыре, но которые всем надоели, никого не убеждают, как и почтенные истины, что если выйдешь на холод с открытой грудью, то можешь простудиться, а если пойдешь на улицу в дождь, то непременно вымочишься.
Желая быть для всех сколько возможно ясными, выписываем здесь одну пьесу кн. Одоевского, как факт того, что мы называем дидактическою поэзиею.
Бал разгорался час от часу сильнее; над бесчисленными тускнеющими свечами волновался тонкий чад и сквозь него трепетали штофные занавесы, мраморные вазы, золотые кисти, барельефы, колонны, картины; от обнаженной груди красавиц поднимался знойный воздух, и часто, когда пары, будто бы вырвавшиеся из рук чародея, в быстром кружении промелькали перед глазами, – вас, как в безводных степях Аравии, обдавал горячий, удушающий ветер; час от часу скорее развивались душистые локоны; смятая дымка небрежнее свертывалась на распаленные плечи; быстрее бился пульс, чаще встречалися руки; близились вспыхивающие лица; томнее делались взоры, слышнее смех и шопот; старики поднималися с мест своих, расправляли бессильные члены, и в их остолбенелых глазах мешалась горькая зависть с бешеным воспоминанием прошедшего – и все вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастном безумии…
На небольшом возвышении с визгом скользили смычки по натянутым струнам, трепетал могильный голос валторн, и однообразные звуки литавр отзывались насмешливым хохотом. Седой капельмейстер с улыбкой на лице, вне себя от восторга, беспрестанно учащал размер и взором, телодвижениями возбуждал утомленных музыкантов.
– «Не правда ли?» говорил он мне отрывисто, не оставляя смычка: «не правда ли? я говорил, что оживлю этот бал – и сдержал свое слово. Все дело в музыке, – не умеют составлять ее, – она поднимает с места, – она невольно вводит танцующих в упоение, – в сочинениях славных музыкантов есть места, которые производят странное действие – я славно подобрал их – в этом все дело – вот слышите: это вопль донны Анны, когда дон Хуан насмехается над нею; вот это стон умирающего Командора; вот минута, когда Отелло начинает верить своей ревности, вот последняя молитва Дездемоны…»
Еще долго капельмейстер исчислял мне все человеческие страдания, получившие голос в произведениях славных музыкантов; но я не слушал его более, – я заметил в музыке что-то странное, обворожительно-ужасное, я заметил, что к каждому звуку присоединялся другой звук, более пронзительный, от которого холод пробегал по жилам и волосы дыбом становились на голове; прислушиваюсь: то как будто крик страждущего младенца, или буйный вопль юноши, или визг сиротеющей матери, или трепещущее стенание старца, и все голоса различных терзаний человеческих явились мне как музыкальные тоны, разложенными по степеням одной бесконечной гаммы, продолжавшейся от первого вопля новорожденного, до последней мысли умирающего Байрона: каждый звук вырывался из раздраженного нерва и каждый напев был судорожным движением.
Этот страшный оркестр темным облаком висел над танцующими, – при каждом ударе оркестра вырывались из облака: и громкая речь негодования; и прерывающийся лепет побежденного болью; и глухой говор отчаяния; и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою; и раскаяние измены; и крик торжествующих возмутителей; и насмешка неверия; и бесплодное рыдание гения; и таинственная печаль обманутого лицемера; и стон страдальца, непризнанного своим веком; и вопль человека, в грязь втоптавшего сокровищницу души своей; и болезненный голос изможденного долгою жизнию человека; и радость мщения, и трепетание злобы; и упоение истребителя; и томление жажды; и скрежет зубов, и хруст костей, и плач, и взрыд, и хохот… и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; при каждом ударе оркестра выставлялись из него: то посинелое лицо истерзанного пыткою, то смеющиеся глаза сумасшедшего, то трясущиеся колени убийцы, то замолчавшие уста убитого тайною грустию; из темного облака капали на паркет кровавые слезы, – по ним скользили атласные башмаки красавиц – и все попрежнему вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастном холодном безумии…