Такие люди в Германии называются филистерами, и пока на русском языке не приищется для них учтивого выражения, будем называть их этим именем. Для публики великий писатель тот, кто велик своими созданиями, а не долговременным писательством; публика иногда провозглашает великим талантом молодого человека, который не больше трех дней как начал писать и имени которого до той минуты никто не слыхал, – и та же публика с упрямым презрением иногда не хочет и слышать о человеке, которого имя лет тридцать печатается и там и сям, который успел написать целую гору вздорных книг и которого толпа давно признала чуть-чуть не гением. Но толпа, – о, это совсем другое дело! толпа ничего не видит в книге, кроме бумаги и букв, кроме заглавия, имени и рифм. Выходит новый роман, – она его не читает, ожидая, что скажут ее оракулы, такой-то журнал, такая-то газета. Толпа неповоротлива по натуре своей, и ничто так не трудно для членов ее, как перейти от одного портного к другому, переменить одну кондитерскую на другую или заменить старый авторитет, старую славу – новым авторитетом и новою славою. Новое литературное имя, новая слава – бич для толпы, ибо это имя, эта слава переворачивают вверх ногами бедный запас ее бедных мненьиц. Толпа готова признавать примечательный талант даже в Пушкине, которого не любит по филистерскому инстинкту, и признавать не за его гениальность, которую узкие лбы не в состоянии постигнуть, но потому, что толпа, волею или неволею, прислушалась к нему в продолжение по крайней мере двадцати двух лет. Как же требовать от толпы, чтоб она не хмурилась и сердито не махала своими бумажными колпаками, когда ей вдруг говорят, что, например, Гоголь – великий писатель, что его «Ревизор» – гениальное создание, что Лермонтов – талант необыкновенный, обещающий в будущем нечто гениальное, великое? Каково же этим господам, которые, в своей апатической дремоте, почитаемой ими за жизнь, привыкли смотреть на Выбойкина, Тряпичкина и Пройдохина[15], как на величайших романистов, драматистов, грамотеев и критиков, потому только, что они уж давно торгуют литературою и сами ежедневно величают себя гениями? каково им слышать, что гг. Выбойкины, Тряпичкины и Пройдохины – просто безграмотные пачкуны, накричавшие сами себе, будто они ли не они ли, будто им и Пушкин нипочем, и Вальтер Скотт свой брат, будто они всех и умнее, и талантливее, и благонамереннее, и будто в головах всех русских литераторов, вместе взятых, меньше ума, чем в мизинчике каждого из них?[16] Чтоб докончить характеристику толпы, мы должны сказать, что филистеры и китайцы, не будучи одним и тем же, похожи друг на друга и родственны друг другу; впрочем, о их сходстве и сродстве мы поговорим еще в другое время. «Филистеры» есть везде, и всегда в большем противу членов публики количестве, но в других местах они сноснее, потому что не так заметны, будучи подчинены невольному влиянию публики. Оттого-то в тех местах есть самостоятельность в воззрениях; авторитеты возникают и падают не случайно, но разумно; все талантливое тотчас оценивается каким-то инстинктом, а незаконные и устарелые авторитеты исчезают, как дым, сами собою.
«Отечественные записки» всегда будут иметь в виду не толпу, а публику. Уверенные, что истина всегда возьмет свое, они, в суждениях своих, не будут согласоваться ни с заплесневелыми литературными адрес-календарями, ни с говором полуграмотной толпы, а с собственным чувством и разумением, на основании самого судимого предмета. И потому «Отечественные записки», при сей верной оказии, еще громче, чем прежде, объявляют во всеуслышание глубокое свое убеждение, что первые опыты Лермонтова пророчат в будущем нечто колоссально великое. Не говоря, например, о его поэме «Мцыри» (стр. 121–159) как о целом создании, выписываем два места из нее, чтоб читатели, еще не кончив нашей рецензии, могли судить об алмазной крепости и блеске стихов Лермонтова, дивной верности и неисчерпаемой роскоши его поэтических картин:
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил – и жизнь моя
Без этих трех блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости твоей.
Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля.
Узнать, прекрасна ли земля, —
И в час ночной, ужасный час,
Когда гроза пугала вас,
Когда, столпясь при алтаре,
Вы ниц лежали на земле,
Я убежал. О! я, как брат,
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнии ловил…
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой,
Меж бурным сердцем и грозой?..
И, как его, палил меня
Огонь безжалостного дня,
Напрасно прятал я в траву
Мою усталую главу:
Иссохший лист ее венцом
Терновым над моим челом
Свивался, – и в лицо огнем
Сама земля дышала мне.
Сверкая, быстро в вышине
Кружились искры; с белых скал
Струился пар. Мир божий спал
В оцепенении глухом
Отчаянья тяжелым сном.
Хотя бы крикнул коростель,
Иль стрекозы живая трель
Послышалась, или ручья
Ребячий лепет!.. Лишь змея,
Сухим бурьяном шелестя,
Сверкая желтою спиной,
Как будто надписью златой
Покрытый донизу клинок,
Браздя рассыпчатый песок,
Скользила бережно; потом,
Играя, нежася на нем,
Тройным свивалася кольцом;
То будто вдруг обожжена,
Металась, прыгала она
И в дальних пряталась кустах…
И было все на небесах
Светло и тихо……….
Такой стих – булатный меч: и кто, едва взявшись за него, вертит им, как тросточкою, – тот богатырь… Но вот последняя прощальная песнь лебедя, оставляющего привычные воды для других, дальних и чуждых, но, может быть, более привольных ему вод:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурного, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.
Кто же вас гонит: судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? Злоба ль открытая?
Или на вас тяготит преступление?
Или друзей клевета ядовитая?
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания!..
Да! кроме Пушкина, никто еще не начинал у нас такими стихами своего поэтического поприща и так хорошо не олицетворял мифического предания об Иракле, который еще в колыбели, будучи дитятею, душил змей зависти…
Впрочем, пока довольно: «Отечественные записки» надеются вскоре поговорить в особой статье, в отделении «Критики», о стихотворениях Лермонтова;[17] а все сказанное здесь просят своих читателей принять за простое библиографическое известие, конечно, длинноватое – но подобные литературные явления делают невольно говорливым…
Белинскому, по-видимому, были неизвестны ранние публикации произведений Лермонтова (см. примеч. 14 к статье «Герой нашего времени»). Считая началом поэтического творчества Лермонтова 1837 г., Белинский имел в виду получившее широкое распространение в списках стихотворение «На смерть поэта».
О поэзии Кольцова Белинский не раз говорил в работах 1840 г., но найденная в этой рецензии формула-характеристика одна из самых точных и метких.
В том же, 1840 г. под впечатлением прочитанного в пятом номере «Отечественных записок» он писал 16 мая В. П. Боткину: «Стихи Красова мне решительно не нравятся, особенно «К Дездемоне» – черт знает, что такое». Об изменении взгляда Белинского на поэзию Красова см. примеч. 10 к статье «Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова».
Речь идет о Гоголе. См. примеч. 2 к статье «Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова».
Белинский имел в виду критиков, нападавших на него за восхищение талантом Лермонтова, названного им в ряду великих поэтов. Среди самых «непримиримых» был С. О. Бурачок, который в статье «Система философии «Отечественных записок» пытался доказать, что все «положения» философии этого журнала «ложны», критические оценки – предвзяты. «Отечественные записки» взялись протежировать – во что бы то ни стало – Шиллеру, Гете, Байрону, Гофману, Шекспиру, Вальтер-Скотту, Пушкину, Гоголю, Лермонтову…» («Маяк», 1840, ч. IX, гл. IV, с. 18). См. прим. (вводную заметку) к статье «Стихотворения М. Лермонтова».
Белинский имеет в виду здесь Н. И. Греча – автора «Чтений о русском языке», вышедших в двух частях в 1840 г., и нескольких грамматик. Греч писал в «Литературном пояснении» о «диком наречии», «варварском, непонятном языке» в некоторых статьях «Отечественных записок» («Северная пчела», 1840, № 19, 24 января).
Об абсолютно субъективно-объективных журналах с издевкой писал Булгарин в «Северной пчеле» (1840, № 246, 30 октября, см. ниже прим. 12). Нападки на Белинского за его философскую терминологию (представлявшую иногда буквальный перевод с немецкого общих понятий) были столь ожесточенными, что в следующем номере журнала критик посвятил им гневную тираду в обзоре «Русская литература в 1840 году» (см. наст. т., с. 206).