– Микель-Анджело взлетел до идеи великого, божески высокого своим куполом св. Петра; тысяча жизней человеческих висит на капителях колонн, поддерживающих его исполинский свод. «Это… сделал… я…» – говорил он сам себе, – это земля, прах, наслаждающийся возможностию подняться к небу… Так и для того творит зодчий.
– Не думаешь ли ты, что какой-нибудь Моцарт, летая на крыльях мощного своего гения в мир звуков, прислушиваясь к ним, выбирал любые, похищал их и наконец проявлял в божественной гармонии для того, чтобы толпа сказала: «Как это хорошо, приятно для слуха!» Вздор! «Отделюсь от тела, полечу на лоно беспредельности, вкушу заранее бессмертие; мне мало этой земной жизни, хочу небесной; я частичка этого всемощного духа; – звуки мои, дети мои! несите меня туда…» Так мечтал, для того творил Моцарт своего Дон-Жуана, свой Requiem…
– А Рафаэль?
– Взял кисть и начертал —
И целый мир с немым благоговеньем
Пред образом пречистой девы пал!
«Мадонна мое создание, – говорил он, – падайте ниц перед торжеством искусства!»
Восторженный Энский вскочил; ему было все равно, слушают ли его или нет.
– Полубоги земли, – продолжал он, – восхищаясь вашими творениями, я пытался проникнуть в святилище неземных подвигов, в сокровенные рабочие палаты гения и мнил, что угадал цель ваших творений. Бог – это целое вашей половины, поведавший вам законы, приемы творения, не так ли же, не для того ли же и сам творил; отделив часть бытия своего, он проявил ее в материи, он затрубил ее в эфир, он очертил ее в сферы, он двинул силами и теперь, восседая на лоне своей предвечности, он живет, любуясь, наслаждаясь сознанием себя в сотворенном, сознанием родства сотворенного с ним. Он также вещает: «Это мое», но в то же время ощущает, что оно несходно с ним: «Я не таков… велик я, всемогущ, предвечен, беспределен я дух, – а это!..» Но всмотрись, что сделал он, чтоб жить, наслаждаясь таким образом? Свое мощное слово, это идеальное зерно творения, он загрубил до материи, – понимаешь ли этот высокий акт самопожертвования?
– И все великаны земли не то ли же делают, желая любоваться собой в своих созданиях, желая жить этой идеально эгоистическою жизнью: они по необходимости должны искать средства в вещественном мире и, проявив ими свои идеи, по необходимости должны делиться с нами своими восторгами, вдохновениями. Они жертвуют собою, и самопожертвование идет рядом рука об руку с творением. Не другие составляют средство или орудие их наслаждения – они сами.
Энский замолчал и в сильном волнении стал ходить по комнате. Татарин продолжал марать бумагу, задумался, приставив палец ко лбу, кривлялся, щипал перо; короче, показывал ясно нетерпение азиятца добиться в чем-нибудь толку.
– Покажи, Мурат, что заметил ты, – сказал Энский, вдруг остановившись перед ним: – ты многого, я думаю, не понял?.. Что это?.. Два листа кругом! Это все, что я говорил?.. Ты ничего, стало быть, не понял?
– Ничего, – смиренно отвечал воспитанник.
– Глупец я! – закричал Энский и с смехом упал в кресла. – Бедный, жалкий Мурат! я дал слишком сильный прием моей философии, и, вместо исцеления, ты захворал еще больше. Ха, ха, ха!..
– Я не виноват, – отвечал жалобно горец.
– Знаю, знаю, мой милый Мурат: я виноват, я смешон, я чудак, – я набиваю тебе голову бог знает чем; философия! Ха, ха, ха!..
И Энский снова смеялся от души над собою и затруднением, в которое ставил своего воспитанника.
– Садись лучше писать под диктовку, Мурат: это будет полезнее, ты так плохо знаешь русскую орфографию. – Мурат сделал кислую рожицу.
– Что, не хочется?
– Послушайте, Энский, по крайней мере диктуйте из маленькой книжечки, – вот этой зелененькой.
– Хорошо, подай ее… Пиши:
«Не всегда нужно, чтобы истина осуществлялась, делалась осязаемою, и того довольно, если она, как дух, витает кругом нас и напутствует гармонии, подобно звону колокола, с какою-то важностию и вместе с отрадою раздающемуся в воздухе».
– Это что-то непонятно, как ваша философия.
– Пиши дальше:
«Надувать не значит еще играть на флейте: тут нужно двигать пальцами…»
– Правда это, Мурат?
– Можно и двигать пальцами, а все-таки не играть…
– Пиши:
«Лучшая сторона истории – это энтузиазм, которой она возбуждает».
– Правда! правда! – закричал Мурат. – Я ли читаю, вы ли мне читаете историю, я становлюсь рука об руку с героем и совершаю с ним подвиги; за то я люблю ее более всего!
– Пиши:
«Когда я заблуждаюсь, может каждый заметить; когда лгу – нет»
– Это что-то нечисто.
– Да верно… Пиши:
«И волосок бросает тень».
– А горы… о, родина!.. есть где укрыться в тебе…
– Экая кровь! экое племя! Пиши, пиши, Мурат:
«Перед бурей, в последний раз взлетает пыль, но для того, чтобы после надолго улечься».
– Точь-в-точь, как наши восстания…
«Кто не знает чужих языков, тот не знает своего».
– Слышишь ли, Мурат?
– Да, когда между ними есть что-нибудь общего, а чеченский и, например, французский, которому вы меня учите…
– Опять рассуждения…
«Стучит в стену молотком и думает, что ни раз, то по шляпке гвоздя…»
– Глупый человек! – сказал улыбнувшись татарин.
– Пиши:
«Учителями нашими зовем мы тех, у которых постоянно учимся; но не все те, у которых учимся, имеют право на эту кличку…»
– Что? что?
– Довольно! довольно! будет писать; подай тетрадку. Какая бездна ошибок и самых непростительных! (стр. 70–83. Ч. I).
В самом деле, довольно! Просим извинения и у «почтеннейшей» публики и у талантливого автора за эту длинную выписку, которая была необходима. Вот уж подлинно «как заговорит о сотворении мира, так волосы дыбом станут», по словам Тяпкина-Ляпкина в «Ревизоре»…[8] Вот истинная лекция «о проницаемости природы и склонности человека к чувствам забвенной меланхолии!..» Понимаете ли вы хоть что-нибудь в этом сумбуре слов, выражений, восклицательных знаков и точек несчастного, «разочарованного» Энского, который гоняется по свету за «сильными ощущениями»?.. А между тем автор умел придать призрак какой-то связи этой куче мусора, этой луже фраз, умел придать этой галиматье какой-то кажущийся, внешний смысл, даже, с первого раза и для неопытнейшего взгляда, что-то похожее на мысль. И вот в этом-то умении мы и видим его юмор, его иронию: сделай он все это бессмыслицею, бросающеюся прямо в глаза, – и тогда из сатиры вышла бы карикатура, из художественных образов размалеванные рожи, – и его цель не была бы достигнута. Но он поступил в этом так искусно, что, мы уверены, многие не почтут его романа за злую сатиру; но, в простоте сердца, примут его в самом деле за действительное изображение «сильных ощущений».
Впрочем, мы не можем не заметить автору и его недостатков, которых он очень и очень не чужд. Увлекшись духом сатиры и юмора и слишком углубившись в объективное изображение словесной и деятельной фразеологии, он иногда и от себя пишет почти таким языком, каким говорит его герой Павлик Энский. Недостаток, очень понятный и очень извинительный в молодом авторе, еще не успевшем вполне овладеть объективным миром! Да и вообще слог г. Каменского, как это и прежде мы замечали ему, бывает иногда уж очень кудреват, а местами даже и изыскан. Еще сделали бы мы замечание, если б не боялись промахнуться, – это о стихах, которых в романе г. Каменского очень много. Неужели, например, вот и это стихи:
Но люди, люди, приглядитесь,
Чему смеюся я?..
Смеюсь ли я, как человек,
Иль вслушайтесь в безумца смех! —
И подивитесь,
Не иссушили меня слезы,
Так может быть захохочусь,
Так может в смехе напрягусь,
И разорву мои железа,
Как вырывает цепь безумец из стены?.. (Ч. I, стр. 307).
Может быть, остроумный автор включил такое множество стихов для полноты сатиры, намекая на «Аммалат-Бека»; но стихи в этой повести, хотя и Марлинского, прекрасны и полны истинной поэзии… Впрочем, эти стихи недаром, не без какого-нибудь умысла… А! да это из письма «разочарованного» Энского, который порет дичь в огромных письмах к другу своему Леониду, который тоже страждет «разочарованием» и несет ужасную чепуху.
Мне изменила Каролина, мой тип Брюно, хочу быть корсером. Мойка! вырвись из берегов твоих, разлейся катаклизмом, затопи это человечество, взбурись океаном, съединись с вечным морем и на волнах твоих унеси меня туда! туда! туда?!!?!..!..!.. (Ч. I, стр. 305–305).
Кто это так кричит и бредит такою восторженною галиматьею? – Все он же, все Энский же.
От души поздравляем русскую публику с романом г. Каменского, как с приятным подарком, который доставит ей много сладостных минут. Он заставит содрогаться и плакать от ужаса и других «сильных ощущений» тех, которые простодушно примут роман за действительное выражение «сильных впечатлений», – и заставит до слез хохотать тех, которые поймут тайную мысль романа и истинную цель автора; следовательно, те и другие останутся довольны, а это главное для полного успеха…