В Москве совсем иначе. Там очень часто даже под платьем хорошего фасона можно встретить самое невинное, самое блаженное неведение обо всех вещах, касающихся до учености и литературности. Я очень люблю и очень уважаю таких людей и готов говорить с ними только о том, о чем они сами любят говорить, хотя бы это было о новооткрытых и вернейших средствах вырощать волосы на плешивой голове и в короткое время сделать себе блестящую служебную карьеру. Если бы один из тех господ заговорил со мною о литературе, я почувствовал бы смертельную тоску… Зато там очень часто можно встретить людей, которые говорят о Байроне и матерьях важных[13] не с чужого голоса, потому что знают и понимают, о чем говорят, – людей, которых не собьешь с толку никаким авторитетом и ничьим мнением. Там нередко можно встретить людей, которые рассуждают странно, коли хотите, даже ложно, но зато по-своему, как они сами понимают дело, а не как понимает его господин такой-то или этакой. И это мне нравится больше, нежели способность говорить обо всем, чего не знаешь и чем не интересуешься, и способность соглашаться со всеми. Что же касается до вралей и чудаков разного рода – где их нет? – И если Грибоедов в Москве отыскал Репетилова, то Гоголь в Петербурге нашел Ивана Александровича Хлестакова. В Москве авторитеты уважаются гораздо меньше не только истины, но и каждого личного убеждения. Старые имена гораздо меньше возбуждают к себе доверия, нежели вновь появляющиеся молодые дарования. Слова: выписался, отстал, совершенно неизвестные в Петербурге, в Москве в большом ходу, к крайнему огорчению пожилых гениев. В Москве есть свои авторитеты, утвердившиеся за давностию лет, – люди, из которых один в двадцать лет написал пяток повестей, другой – десятка два фразистых стихотворений, и т. п.[14]. Но это – авторитеты между собою, авторитеты, которые сами же составляют и свою публику, хваля друг друга чрез третье лицо, которое, в ожидании такого же фимиама и себе, верно передает похвалы по принадлежности. Настоящая же публика судит там об этих «знаменитостях» по-своему, не справляясь с их мнением о самих себе. Мы уже имели случай заметить, что Московский университет дает особенный колорит читающей московской публике, потому что его члены, и учащие и учащиеся, составляют истинный базис московской публики[15]. Поэтому в Москве, больше, нежели где-нибудь в России, молодых людей, способных принадлежать науке и литературе. Значительная часть учителей, переводчиков, журнальных сотрудников, равно как и служащих по гражданской части в Петербурге, переселенцы из Москвы. Оно и не мудрено: по литературе, как и по службе, Москва не представляет достаточно обширного поприща деятельности для желающих что-нибудь делать. И потому те, которые лучше хотят «делать ничего», нежели «ничего не делать», спешат переселиться из Москвы в Петербург, боясь из людей, способных к делу, превратиться в людей, способных только говорить о деле.
В Петербурге литераторами делаются случайно, – не по призванию, не по страсти, даже не по способности, а по бедности и обстоятельствам. В Петербурге много периодических изданий[16], и есть хоть какая-нибудь книжная торговля: стало быть, нужны пишущие руки, и они вербуются, где бог послал. Какой-нибудь юный департаментский чиновник, никогда не думавший сделаться сочинителем, потому что он никогда не был и читателем, знакомится нечаянно с каким-нибудь сочинителем, фельетонистом, рецензентом и в короткое время позволяет ему убедить себя, что и он может быть сочинителем не хуже другого. Чиновник сперва пишет в фельетонах о портных, цигарочных и помадных лавочках, потом начинает пускаться в суждения о русской литературе, а наконец и сам пишет повести, водевили, даже драмы и романы: ведь это так легко![17] В Петербурге литературная известность дешевле пареной репы: стоит только поработать посходнее в какой-нибудь газете, похожей на корзину, в которую всякий может сбрасывать, что ему угодно, или безвозмездно потрудиться в каком-нибудь журнале, который с каждым годом теряет по сотне подписчиков, – и хозяин этой газеты сейчас же объявит вас молодым литератором, подающим о себе блестящие надежды, а хозяин убогого и юродивого журнала сейчас же произведет вас в гении, хотя бы вы и просто способным на что-нибудь человеком никогда не были. От вас потребуют только навыка выражаться общими местами современной журналистики – навыка, который приобрести гораздо легче, нежели порядочно выучиться грамоте. Оттого литераторов в Петербурге – тьма-тьмущая. Потом от вас потребуют, чтобы вы хвалили и прославляли своих и бранили чужих. Этому выучиться тоже легко. В Москве, если вы рецензент или критик и нападаете на сочинения какого-нибудь писателя, – в Москве не только публика, но и сам этот писатель может понять, что вы действуете так не по личному предубеждению, не по низким расчетам, а по убеждению, может быть, ошибочному, но тем не менее искренному и честному. В Петербурге этого решительно не понимают. «Что я ему сделал? За что он меня обругал? – говорит тот сочинитель, о книге или статье которого вы отозвались неблагосклонно. – Я его всегда хвалил; да из чего и ссориться нам: ведь я пишу совсем в другом роде, нежели в каком он пишет, и мешать ему не могу». Любовь к истине, святость убеждения, способность оскорбляться книгою или статьею за оскорбление, нанесенное ею эстетическому чувству или здравому смыслу, – обо всем этом почти никто и не хочет знать. И между тем в Петербурге нет ни одного писаки, который бы не толковал больше всего о добросовестности, благонамеренности, любви к науке и усердии к успехам русской литературы, и часто об этом громче других кричит иной сотрудник, переменивший несколько хозяев и каждому из них изменивший по нескольку раз. В Москве пишущие люди щекотливы в деле их убеждений и их репутации. Оскорбленный вами печатно, московский литератор не подружится потом с вами за бутылкою шампанского. Непамятозлобивость и вообще способность прощать врагов при первой выгоде сделать это есть одна из самых замечательных добродетелей петербургских литераторов[18]. В Москве люди противоположных убеждений не любят сходиться между собою даже и в простых житейских отношениях. И, по нашему мнению, источник подобного поведения столь же похвален, сколько его крайность может заслуживать порицания. Эту привычку некоторые из московских литераторов сохраняют и в Петербурге, – и зато здесь смотрят на них, как на нравственных чудовищ и уродов, потому что здесь важны только отношения, а отнюдь не убеждения.
В Петербурге книги издаются красивее, чем в Москве. Петербургский романист пятнадцатого класса[19] пишет всё «некоторые черты» из жизни великих людей, и честь быть героями его романов предоставляет только Наполеону, Фридриху II и т. д.[20]. Московский писака изображает в своих романах семейную жизнь, где рисуются он и она, проклятые места и тому подобные штуки[21], или описывает поколебание татарского владычества в Сокольниках, подвиги Таньки-разбойницы в Марьиной роще[22]. Петербургский писака, никогда не видавший даже прихожей порядочного дома, изображает в своих романах и повестях высший свет и хороший тон, аристократов и жизнь, как она есть[23]. Московский писака рисует разгулье купеческих сынков в Марьиной роще и описывает козла-бунтовщика[24]. Видите ли, какая разница даже и между писаками обеих столиц! Фельетонистов и рецензентов в Москве мало, потому что газет там вовсе нет, журналов – тоже. В Петербурге фельетонисты и рецензенты составляют особенный и многочисленный цех. Вообще, кто хочет познакомиться короче с характером петербургских писак средней руки, – тому советуем внимательнее прочесть не-повесть г. Панаева «Тля» и его же «Фельетониста»[25]. Со временем мы представим в нашем издании статью под названием: «Литературщики и книжных дел мастера», в которой будут раскрыты тайны и любопытные явления мелкого петербургского литературного и книгодельного мира[26].
Новые журналы теперь также принадлежат исключительно Петербургу, – как новые идеи и направления всегда принадлежали Москве. Но до 1834-го года Петербург был беден и журналами, тогда как Москва была центром журнальной деятельности[27]. Впрочем, ее упадок в Москве очень понятен. Москва умеет мыслить и понимать, но за дело браться она не мастерица, – по крайней мере в литературной сфере. Многие с насмешкою говорят об аккуратности, с какою выходят в положенное время книжки петербургских журналов; но как бы ни смеялись над этим, а это все-таки – не порок, а достоинство. В продолжение каждого полугодия выдавать вдруг и первые книжки за этот год и последние книжки за прошлый, а иногда (что нередко случалось в Москве) и предпрошлый год, – это ни на что не похоже. И между тем в Москве не было ни одного журнала, который бы издавался аккуратно[28]. Причина этого та, что москвичи до сих пор верны допетровской старине и любят все делать и на авось и с прохладою. Они не привыкли еще думать, что и в деле литературы есть своя житейская, чернорабочая, практическая сторона, без знания которой и на идеях недалеко уедешь, и которая требует своего рода таланта. В Москве журналы издавались – как бы сказать? – как-то патриархально. Плата за сотрудничество и за статьи там считалась чем-то странным, исключительным, даже несовместным с достоинством литературной культуры, – хотя подобное рыцарское убеждение нисколько не мешало издателям пользоваться доходами от их изданий. В Москве издавался старейший и, до 1825-го года, лучший русский журнал – «Вестник Европы», основанный Карамзиным в 1802-м году, который после Карамзина издавался Жуковским, то вместе, то попеременно с Каченовским, а потом совершенно перешедший в руки последнего. Но самое цветущее время московской журналистики было от 1825 до 1830-го года включительно: в этом году прекратилось вдруг несколько изданий – «Вестник Европы», «Московский вестник», «Атеней», «Галатея», чтобы воскреснуть с 1831-го года под именем «Телескопа». Но хотя этот журнал и соединил в себе труды почти всех лиц, участвовавших в тех четырех журналах, однако он не умел, как бы мог, овладеть вниманием публики, число его подписчиков не переходило за заветную черту одной тысячи, и потом он медленно исчах[29]. Впрочем, самый лучший журнал того времени – «Московский телеграф», славившийся, между прочим, и огромным числом подписчиков, никогда не имел их более тысячи пятисот, а большею частию держался на тысяче двухстах. Все эти журналы издавались в небольших форматах и довольно тщедушными книгами. Наконец Петербург почувствовал, что настало его время. Он понял, что, кроме таланта, в журналистике великую двигательную силу составляют материальные средства и что если деньги не родят таланта, то заставляют его быть трудолюбивее, обеспечивая его положение, избавляя его от необходимости прибегать к средствам существования вне литературной деятельности. Подобная мысль могла родиться только в Петербурге и всего менее в Москве. Понявши, что в России еще не настало время для журналов, которые могли бы держаться исключительно своим направлением, привлекая к себе массу людей, разделяющих его образ мыслей, «Библиотека для чтения» решилась, во-первых, соединить в себе труды по возможности всех более или менее известных литераторов, а во-вторых, угодить вкусу и потребностям самой разнохарактерной публики. Для этого она решилась выходить толстою книгою раз в месяц и энциклопедическое разнообразие содержания принять за основу своего существования. Оказалось, что она не ошиблась в своих расчетах, что доказали пять тысяч подписчиков в первый год ее издания. Хотя время и доказало потом, что несоединимого внутренне нельзя соединить внешним образом, и хотя в последующие годы ее издания число ее подписчиков против первого года было меньше, однако журнал этот тем не менее стал твердою ногою. С тех пор журнал, имеющий меньше тысячи подписчиков и прежде считавшийся богатым, почти лишился возможности существовать. С тех пор, с открытием тайны успеха, основанного на материальных средствах, даже и мысль и движение перешла в петербургские журналы, в ущерб московским.