Как уже отмечалось ранее, главная прелесть Сарамаго не в том, что он пишет, а в том, как… Язык его книг сочен, живописен, поэтичен и метафоричен. Свое отношение к его возможностям и назначению писатель однажды выразил следующим образом: «Чудесен и блажен язык наш, который, чем больше выкручивают его и ломают, тем больше способен сказать… О, если бы узаконить выворачивание фраз наизнанку, какой удивительный мир сотворили бы мы». Собственно, именно этим писатель и занимается в своей книге, не дожидаясь какого-либо специального законодательного акта, — ломкой языка, выкручиванием фраз. И предсказанный эффект действительно достигается: созданный Сарамаго мир поистине удивителен.
Удивителен и… забавен. Ибо писатель не был бы самим собой, если б остался совершенно серьезен. Недаром в своей нобелевской лекции он поставил на одну доску поэтов, пророков и… шутов, «пришествие коих мир спокон веку встречает глумлением». И не случайно слово «ирония» — наряду с «воображением» и «состраданием» — значилось в формулировке его заслуг при вручении ему упомянутой премии. В «Книге имен» юмор автора мягок, по-домашнему ласков и уютен. Вот герой попадает под дождь и приобретает весьма комичный вид — «с каплями на ушах». А вот в лабиринтах архива теряется забредший туда по делу нотариус — и, для того чтобы не умереть с голоду, бедняга вынужден питаться делами (спасибо, что не телами) усопших граждан. Как тут не вспомнить незадачливого персонажа Семена Фарады из фильма «Чародеи»?
И, раз уж мы заговорили о нобелевской лекции, вспомним и то, как охарактеризовал в ней писатель свой самый «архивный» роман: «И тогда подмастерье, словно в попытке изгнать бесов, порожденных слепотой рассудка, стал писать самую простую из своих историй: один человек ищет другого, потому что понимает — ничего важнее не может потребовать от него жизнь. Эта книга называется ‘Все имена’. Все наши имена, хоть и ненаписанные, — здесь. Имена живых и имена мертвых». Подмастерьем, как вы и сами, наверное, догадались, Сарамаго скромно называет самого себя, а «Слепота»— другой его роман, предшествовавший «Книге имен».
В одной из последних сцен романа герой забирается на кладбище, где встречает пастыря с собакой и овцами. А так как у Сарамаго ничто не происходит случайно, то кто знает, не тот ли это пастух, что ввергал в сомнения юного Иисуса в «Евангелии»? И не тот ли это пес, что был прямым потомком самого Цербера и, ухватив зубами конец синей шерстяной нити, собирал, точно заблудших овец, вместе героев «Каменного плота»? Или, быть может, то был слезный пес из «Слепоты», что так своевременно поддержал и утешил героиню в минуту отчаяния? Персонажи Сарамаго свободно путешествуют из романа в роман, поэтому, прощаясь с героем «Книги имен», не думайте, что прощание это — навек. В одном из следующих произведений писателя — романе «Двойник» — читатель встретит некоего «делопроизводителя из отдела записи гражданских состояний, который уничтожал свидетельства о смерти, причем все их усопшие обладатели, возможно по случайному совпадению, были лицами мужского пола».
Тем, кто уже повстречал этого героя на страницах «Двойника», наверняка небезынтересно будет узнать, как тот дошел до жизни такой, и уже хотя бы ради этого им стоит прочесть «Книгу имен». Нам же предстоит путешествие в глубь веков, в ветхозаветные, допотопные времена — туда, где протекает действие последней — увы! — книги Жозе Сарамаго «Каин». И тут первым, что наверняка бросится в глаза читателю, будут… ну, разумеется, имена. Дело в том, что все имена в романе пишутся со строчной буквы. Возможно, таким образом автор подчеркнул, что действие книги разворачивается в эпоху столь отдаленную от нашего времени, что даже имена собственные с тех пор успели сделаться нарицательными. Как говорится — ничего личного.
И если «Книга имен», как уже было отмечено, ведет свою родословную от романа о докторе Рейсе и предвосхищает «Перебои в смерти», то «Каин» явно подхватывает и развивает тему, впервые прозвучавшую (да что там — прогремевшую!) двадцатью годами раньше — в «Евангелии от Иисуса». В центре повествования вновь оказывается взаимозависимое противостояние человека и бога. Только на этот раз объектом авторского внимания и критического переосмысления становится уже не Новый, но Ветхий завет. В поисках истины писатель возвращается к истокам — к моменту сотворения мира.
Тему обеих книг — и «Евангелия», и «Каина» — весьма условно можно определить как богоборчество. Условно, потому что богоборчество Жозе Сарамаго имеет мало общего как с воинствующим атеизмом представителей левых движений (хотя большую часть жизни писатель и был членом компартии Португалии), так и с показным стремлением иных артистических натур к свободе самовыражения, проявляющемся, как правило, в ниспровержении святынь и осквернении авторитетов. Его невозможно представить ни в опьяненной вседозволенностью толпе, стягивающей крест с колокольни, ни среди тех, кто разрушает храм в собственной душе. Не присущи ему ни хулиганские наклонности Маяковского, грозившего «божику» ножиком, ни нарочито пасторальное озорство Есенина, предлагавшего господу отелиться.
Атеизм Сарамаго (а он именно атеист — тут неясностей быть не должно) носит скорей метафизический (никуда не уйти нам от этого слова), чем политический или же эстетический характер. Это сложная нравственно-философская концепция, автор которой не отрицает бытие божье (еще в романе об Иисусе он подчеркивал, что его евангелие никогда не ставило себе «недостойную цель опровергнуть уже написанные ранее и другими, заявить, будто не было того, что было, и наоборот»), однако общаться с вседержителем согласен только на равных. Позиция Сарамаго — это трезвый и, если угодно, практичный взгляд человека, привыкшего ничего не принимать на веру, пока не увидит это собственными глазами или не пощупает руками. Абсолютного добра не бывает, абсолютного зла — тоже. Ну, так давайте разберемся, из чего же этот бог, о котором так много говорят, состоит, чего в нем больше.
В одной из ключевых сцен «Евангелия от Иисуса», когда всевышний, дьявол и Иисус оказываются на лодке посреди озера, из тумана до них доносятся голоса, которые явственно дают понять, что боги — суть плоды поэтического воображения, порождения человеческой фантазии. Этот момент может служить ключом к пониманию прикладной теософии Сарамаго. Не бог создал мир, но мир придумал бога, породив для этой цели человека. Идея, мягко говоря, не нова, однако писателю удается придать ей новое — вдохновенное — звучание.
И здесь уместно будет слово, которое приблизит нас к пониманию главного творческого принципа автора. Слово это — гуманизм. Потому что наряду с окрыляющим воображением и ободряющей иронией книги Сарамаго пронизаны живым состраданием — тут шведские академики абсолютно правы. И потому гибнет на кресте Иисус, пытаясь обмануть своего небесного отца и спасти человечество от мук, что сулит ему порожденная им религия. И потому раздает себя всю, без остатка окружающим жена доктора, волею случая оставшись единственной зрячей в мире слепцов. И потому идет на верную гибель брат горничной — подруги доктора Рейса, когда его корабль — португальский броненосец «Потемкин» — бросает вызов вооруженной до зубов армаде, оставшейся верной салазаровскому режиму.
Но это все — другие, прежние романы Сарамаго. А где же гуманизм и человеколюбие в «Каине», романе, который начинается с убийства, а заканчивается и вовсе геноцидом, когда ради того, чтобы расстроить планы всевышнего, герой намерен принести в жертву уже не себя, но… все остальное человечество. Возможно ли более страшное, более мизантропическое решение? Впрочем, не будем забегать вперед — обо всем по порядку.
Начнем с того, что Каин, в отличие от героя «Евангелия» — вовсе не прекраснодушный альтруист, наивный мессия, готовый служить проводником чужой воли, лишь бы это послужило в итоге всеобщему благу или хотя бы никому не навредило. Нет, это гордый, самолюбивый, и совсем не добрый индивидуалист, готовый ради того, чтоб настоять на своем, буквально на что угодно. С другой стороны, Каин Сарамаго — не ветхозаветный злодей, носитель одной строго определенной функции завистника и братоубийцы, но одинокий бунтарь, поэт и романтик, искатель истины и борец за свободу. В нем без труда обнаруживаются черты, роднящие его и с Прометеем, и с Че Геварой, с Минотавром из пьесы «Цари» Хулио Кортасара и с горьковским Данко, с Сиддхартхой Германа Гессе и даже с вольтеровским Кандидом. Хотя его, в отличие от последнего, не так-то просто одурачить.
Сарамаго, как и в «Евангелии», не переписывает библейский текст, не искажает, не вносит правок — так, кое-что уточняет, делает пометки на полях, да в некоторых местах подчеркивает. Писатель использует принцип детского «почему», прием «незамутненного взгляда ребенка». Он не комментирует деяния божьи, не дает им оценок и не вешает ярлыков, а просто приводит на место событий своего героя, и тот простодушно (вот в чем его родство с Кандидом) спрашивает: почему так, а не иначе? Почему господь отверг дары земледельца и принял жертву животным? Он что, любит кровь? Ему угодна смерть? И почему человек должен, не задумываясь, по первому его требованию перерезать горло своему ребенку? Почему за грехи отцов пришлось гибнуть невинным детям, когда всевышний устроил в Содоме Дрезден образца февраля 45-го? И почему столь мил его божественному сердцу кровожадный предводитель избранного им народа Иисус Навин?