Когда здоровая натура человека действует как единое целое, когда человек ощущает себя в мире как в некоем великом, замечательном, прекрасном и достойном целом, когда наслаждение гармонией вызывает у него чистое и свободное восхищение, тогда Вселенная — если б только она могла увидеть себя у достигнутой цели — вскрикнула бы, ликуя, и преклонилась перед вершиной своего становления и существования. Ибо к чему все это великолепие солнц, и планет, и лун, звезд и Млечных Путей, комет и туманностей, существующих и зарождающихся миров, если в конце концов счастливый человек не будет бессознательно радоваться своему существованию?
Если новый человек, — как это только что произошло и с нами, — почти при любом созерцании порывается к бесконечному, чтобы в конце концов — и то если ему посчастливится — снова возвратиться к исходной точке, то древние, без всяких околичностей, испытывали величайшее и единственное наслаждение в чудесных границах этого прекрасного мира. Сюда они были поставлены, к этому призваны, здесь их деятельность находила применение, их страсть — объект и пищу.
Разве их историки и поэты не вызывают изумления исследователя и отчаяния подражателя именно тем, что выводимые ими лица принимают столь живое участие в своей собственной судьбе, в ограниченном кругу интересов своей родины, в ясно обозначенном пути своей жизни, равно как и жизни своих соотечественников, и всей душой, всеми склонностями, всей силой воздействуют на окружающее? Оттого-то и мыслящему по их подобию историографу было нетрудно увековечить это прекрасное время.
Для них имело значение только то, что происходило, подобно тому как для нас приобретает некоторое значение лишь то, что мы думаем или чувствуем.
Одинаковым образом жили поэт — в своем воображении, историк — в политике, исследователь — в мире природы. Все придерживались ближайшего, подлинного, правдивого, и даже порождения их фантазии — из плоти и крови. Человек и человеческое почитались превыше всего; и все его внутренние и внешние соотношения с миром усматривались и изображались с таким умением, что становились как бы наглядными. Еще не распались тогда на части чувство и созерцание, еще не появилась эта едва ли исцелимая трещина в здоровом человеческом духе.
Но не только наслаждаться счастьем были призваны эти натуры, они умели также переносить и беду; как здоровая клетка противится болезни и после каждого ее приступа быстро восстанавливается, так и здравый смысл древних легко и быстро вступал в свои права после каждого внутреннего или внешнего потрясения. Такая античная натура, поскольку это понятие можно применить к нашему современнику, возродилась в Винкельмане. С самого начала выдержала она неимоверное испытание, ибо тридцать лет унижения, неудач и горя не обуздали ее, не притупили, не выбили из колеи. Как только Винкельман достиг отвечающей его духу свободы, он предстал перед нами цельным и завершенным в античном понимании этих слов. Предназначенный роком к деятельности, наслаждению и отречению, радости и горю, обладанию и потерям, возвышению и унижению, он оставался в этой удивительной смене всегда довольным прекрасной землей, на которой изменчивая судьба готовит нам испытания.
Поскольку он обладал подлинным духом древних в жизни, последний не изменял ему и в его трудах. Но если уже и древние, занимаясь науками, находились в несколько затруднительном положении, ибо познавание многообразных, лежащих вне человека объектов неизбежно требует разделения сил и способностей, известного дробления единства, — то на долю нового человека выпала в этом смысле еще более отважная игра, поскольку перед ним возникает опасность рассеяться при изучении столь многообразного познаваемого и потеряться в не связанных между собой знаниях, не имея возможности, как это делали древние, дополнять недостающее совершенством собственной личности.
Сколько ни блуждал Винкельман в познаваемом или достойном познания, — ведомый отчасти любовью и охотой, отчасти же и необходимостью, — он все же, раньше или позднее, неминуемо возвращался к древнему миру, в особенности к греческому, с которым он чувствовал такое сродство и с которым ему суждено было так счастливо соединиться в лучшие дни своей жизни.
Такое изображение духа древности, обращенного к посюстороннему миру и его благам, прямиком приводит нас к наблюдению, что подобные достоинства возможны лишь в соединении с духом язычества. Это упование на самого себя, эта деятельность, направленная на современность, это чистое почитание богов своими предками и восхищение ими как произведениями искусства, покорность необоримому року, само грядущее, обращенное, благодаря всемогущей посмертной славе, к нашей земле, — здесь столь необходимо друг с другом сочетаются, составляя некое нераздельное целое и образуя самой природой предначертанное состояние человека, что в минуты высокого наслаждения, равно как и глубочайшего самопожертвования, более того — в минуты гибели, мы одинаково видим в древних проявление несокрушимо здорового естества.
Это языческое мироощущение светится во всех поступках и работах Винкельмана и особенно ярко проступает в письмах ранней поры, где его дух еще закаляется в борьбе с новейшими религиозными убеждениями. Такой образ мыслей, такой уход от всякого христианского миропонимания, более того — отвращение к нему, надо не терять из виду, когда хочешь судить о так называемой перемене религии Винкельманом. Партии, на которые делится христианская религия, были ему одинаково безразличны, ибо в силу своей натуры он никогда не принадлежал ни к одной из церквей.
Если древние, — за что мы их превозносим, — были подлинно целостными людьми, то они должны были, при их радостном восприятии себя и окружающего мира, познать во всем объеме отношения между отдельными человеческими существами и не могли пройти мимо того восторга, который порождается союзом двух сходственных натур.
И здесь также выступает примечательное различие между древним и новым временем. Отношение к женщине, ставшее у нас столь тонким и одухотворенным, едва возвышалось тогда над границами самых низменных потребностей. Отношение родителей к детям было, по-видимому, несколько более благородным. Но все эти чувства заменяла им дружба между лицами мужского пола, хотя мы знаем также и о Хлориде и Тийе, подругах, неразлучных даже в аду.
Страстное выполнение обрядов любви, блаженство неразлучности, самопожертвование одного для другого, выраженное предопределение на всю жизнь и неизбежное сопутствие в смерть повергают нас при созерцании союза двух юношей в изумление, и мы чувствуем себя пристыженными, когда поэты, историки, философы, ораторы засыпают нас сказаниями, событиями, чувствами, убеждениями подобного содержания и значения.
Винкельман ощущал себя рожденным для такого рода дружбы, не только склонным к ней, но и всем своим существом ее жаждущим; он воспринимал самого себя только в формах дружбы, он сознавал себя только в образе целого, дополненного присутствием другого. Уже в ранние годы воплотил он эту идею в объект, может быть, недостойный, посвятил себя ему, во имя его жил и страдал; ради него при всей своей бедности изыскивал средства быть богатым, жертвовал собой, не колеблясь заложил бы для него свое существование, свою жизнь. Здесь, даже в нужде и унижении, Винкельман чувствует себя великим, богатым, щедрым и счастливым, всегда готовым помочь тому, кого он любит больше всего на свете, кому он — и это высшее самопожертвование! — прощает даже неблагодарность.
Как ни менялись времена и обстоятельства, Винкельман одинаково стремился превращать все достойное, с чем он встречался, в новую дружбу; и если многие из этих кумиров легко и быстро исчезали с его пути, то все же столь благородное его стремление завоевывало ему много достойнейших сердец, и он имел счастье поддерживать прекрасные отношения с лучшими людьми своего круга и времени.
Но поскольку глубокая потребность в дружбе, в сущности, сама создает и формирует свой объект, постольку для человека, мыслящего по образу и подобию древних, отсюда возникает лишь одностороннее, нравственное благо, внешний же мир мало что принесет ему, если по счастливой случайности он не встретит родственного, сходного влечения и не столкнется с человеком, способным таковое удовлетворить. Мы имеем в виду стремление к чувственно-прекрасному, а также и само чувственно-прекрасное; ибо высший продукт постоянно совершенствующейся природы — это прекрасный человек. Правда, природе лишь редко удается создать его; ее идеям противоборствует слишком много различных условий, и даже для ее всемогущества невозможно долго пребывать в совершенном и даровать прочность раз сотворенной красоте, ибо, точно говоря, прекрасный человек прекрасен только мгновение.