Схематичны и некоторые другие лица романа. Доктор Фиоравенти – образец оперного героя, всю жизнь помнящего обиду и «дьявольски» мстящего за нее. Русалка и Мамон – такие же образцы оперных злодеев, черных, без единого белого пятнышка.
Если к ним присоединить еще сына Аристотеля Фиоравенти – Андрюшу, лицо совершенно неудачное и сочиненное, то все главные недостатки «Басурмана» будут перечислены. В рисовке же остальных действующих лиц романа Лажечников проявил много художественного чутья, а главное, проявил столько реализма и жизненной правды, что, принимая во внимание время его появления, «Басурман» становится явлением в высшей степени замечательным.
Приглядитесь, в самом деле, с какой удивительной для тридцатых годов художественной смелостью обрисован Иоанн III. В обрисовке этой Лажечников почти исключительно руководствовался своим художественным инстинктом, потому что ни современная ему историография, ни современные ему исторические романисты, драматурги и поэты не позволили бы себе так просто и естественно отнестись к личности великого объединителя Руси. Карамзинская история и остальная историография того времени, большей частью примыкавшая к народившемуся тогда славянофильству, на старину смотрела исключительно сквозь призму самого розового оптимизма. Старая жизнь рисовалась тогдашнему воображению непременно в величавых очертаниях; казалось святотатством представлять себе предков наших людьми, обуреваемыми такими же страстями и наделенными такими же грехами и грешками, как и хилые дети девятнадцатого века. А уж что говорить о таких выдающихся лицах, как Иоанн III. О них вменялось в обязанность говорить только молитвенными словами и коленопреклоненно. Величайший художник того времени – Пушкин в своем «Борисе Годунове» не позволил себе наделить своих героев ни одной вульгарной чертой; за исключением Варлаама, язык всех действующих лиц величав, как величавы и поступки их, все равно, будь эти поступки хороши или дурны. Ни у одного из героев пушкинской великой драмы нет той мелкой суетливости, которая характеризует живых людей, нет той житейской пошлости, которая в известной дозе присуща в действительности даже величайшим героям. Но тот же самый Пушкин в «Арапе Петра Великого», по крайней мере, в три раза реальнее отнесся к эпохе и людям, а в «Капитанской дочке» уже прямо рисовал живых людей, без всяких попыток идеализировать и ставить на ходули. Выходило, значит, так, что чем отдаленнее от нас эпоха, тем величавее и торжественнее нужно ее изображать. Другой великий гений тридцатых годов – Лермонтов в своей «Песне о купце Калашникове» окутал древнюю русскую жизнь поэтическим туманом, сквозь который действительные очертания ее почти не видны. Эпическое величие Кирибеевича и всей остальной обстановки, несомненно, вполне соответствует тому величию, которым народный эпос наделяет своих героев, – в усвоении этого народного эпического колорита и заключается, в сущности, художественное значение «Песни», но несомненно, однако же, и то, что вот уже которое поколение по «Песне о купце Калашникове» рисует себе древнюю Русь такой, на какую она в действительности весьма мало похожа была, несомненно и то, что и сам Лермонтов признавал за своей «Песнью» историческую верность.
Мы взяли двух величайших представителей всей русской литературы, а тем паче того времени, когда выходил «Басурман». Что же сказать о других тогдашних писателях, трогавших русскую историю? Все это без исключения была грубая и приторная идеализация, паточное умиление и лубочная рисовка наших предков трехсаженными «богатырями». Гоголь с его «Бульбой», при всем гениальном реализме этой превосходнейшей повести, не опровергает нашего утверждения, потому что в одном намерении выставить запорожцев, по крайней мере наполовину состоявших из простых разбойников, обыкновенными людьми уже заключается сильнейшая идеализация. И затем все-таки Бульба и его товарищи – люди простые, а не цари и бояре. Их все-таки смелее можно было заставить говорить и действовать в обыкновенном «штиле».
Не станем утверждать, что Лажечников, рисуя Иоанна, совсем освободился от условности своего времени, что его Иоанн действительно выведен со всей той реальностью, с какой только можно его вывести. Несомненно, что и у Лажечникова он местами действует и говорит так высокопарно и ходульно, как действительный Иоанн не мог говорить и действовать. Но общий метод, с которым наш романист приступил к обрисовке объединителя Руси, все-таки в высшей степени замечателен своей простотой и реальностью.
Вместо того чтобы указывать или приводить в доказательство места романа, которые нам нравятся своим стремлением к реализму, приведем лучше выдержки из яростной рецензии, которой разразился по поводу «Басурмана» наиболее бдительный страж общественного и литературного благонравия в то время – Фаддей Булгарин. Эта рецензия тем пригоднее для нашей цели, что все-таки далеко не всякий читатель в состоянии проникнуться духом исторической критики, чтобы отделить суть от одежды времени, и очень может быть, что, приступивши к «Басурману» с меркой современного высокого развития реализма, он в Иоанне увидит только идеализацию и ходульность. Но вот послушаем свидетельство современника, пришедшего в ужас от той дерзости, с какой Лажечников занес святотатственную руку на величие древней Руси и великого государя.
«Г. Лажечников изобразил не тогдашнюю Русь, а какую-то дикую орду. Автор «Басурмана» думал, что, изобразив дикость и невежество, свирепость и бесчеловечье, подлость и гнусную интригу, он изображает тогдашнее время».
Но больше всего, понятно, ожесточило Булгарина изображение Иоанна:
«Иоанн III изображен каким-то неистовым, который от каждого слова приходит в бешенство, хватает за горло своих вельмож, ругает их последними словами, велит их бить, ловить по городу, запирает в темницы, хочет воевать, а сам трусит, боится войны, действует одной изменой, посредством низких своих придворных. Срам и стыд! Это великий Иоанн!» («Сев. пчела», 1839 г., № 47).
Чтобы усилить эффект своей критики и совсем поразить дерзкого романиста, Булгарин прибегнул к приему, небезызвестному и в наше время:
«Законодатель, зиждитель Москвы, основатель самодержавия на Руси, не мог быть эгоистом» (№ 98).
Видите ли, на что пошло: в художественном приеме найдена политическая неблагонадежность: «Мы не постигаем, – говорит затем Катков тридцатых годов, – с какой стати автор романа пустился в исторические рассуждения, в спор с господином Полевым, чтобы доказать, что Иоанн III трус!»
Больше всего возмущен Булгарин тем превосходным по реализму местом романа, в котором Иоанн, как истый сын грубого, хвастливого и мстительного века своего, как истый сын эпохи, еще полной татарского духа и варварства, показывает Антону смрадную тюрьму, где содержатся его пленники– татарские цари и Марфа Борецкая. «Чуланы, где содержались пленники, – цитирует Булгарин Лажечникова, – походили на нечистые клетки».
«Этих нечистых клеток, – прибавляет он вслед за тем от себя, – мы не показываем нашим читателям. Брррр! бррррр!»
До самой глубины души возмущается также Булгарин ответом Борецкой: «Спроси об этом, собачий сын, у моего детища». Вообще вся сцена между Иоанном и Борецкой «не натуральная и отвратительная; не таков был Иоанн, не такова была и Борецкая! Они не хвастали и не болтали по-пустому, а делали свое дело геройски».
Таково мнение Булгарина. Но на самом деле как правдива эта сцена, как смело обрисованы здесь Иоанн и Марфа. Чего стоит одна фраза «собачий сын», вложенная в уста той самой Марфы Посадницы, которая в тридцатых годах говорила почти исключительно александрийскими стихами? Одной этой фразой Лажечников показал, как просто и вместе с тем вполне правдиво он отнесся к изображенной им эпохе. Читайте, в самом деле, полемические сочинения духовных лиц не только XV, но и конца XVII века и, Боже мой, сколько там отборнейших ругательств при обсуждении самых божественных и высоких сюжетов. Но Лажечникову, тем не менее, нужна была громадная смелость, чтобы ввести в исторический роман такое вульгарное ругательство. Лучше всего об этой смелости можно судить по тому, что в полном собрании, вышедшем целых двадцать лет спустя, «собачьего сына» нет. Сам Лажечников, значит, поразмысливши, испугался своей смелости, внушенной ему, так согласно с исторической действительностью, инстинктом правды, присущей всякому истинному таланту.
Рецензия Булгарина, как мы уже сказали, избавляет нас от необходимости доказывать, сколько новизны и смелости проявил Лажечников в своем романе. Есть отзывы и мнения, предназначенные для «позора и поношения» того или другого лица, но которые на самом деле служат лучшей похвалой. Булгаринская рецензия принадлежит к ним. Это уверение, что Иоанн не мог хвастать, не мог драться собственноручно, не мог трусить и делать мерзостей, наконец, это прелестное «брррр! брррр!» – представляют собой лучшую аттестацию той оригинальности художественных приемов, с которой Лажечников приступил к «Басурману».