В университете оставаться на ночь не стоило. Начинал свою ночную серенаду жираф, ему вторил павлин, тявкали собаки, дворняги, они не числились в штате зоопарка, но шумели тоже; вот рявкнул лев, и всё на время затихло, но вдруг звонким колокольчиком зазвучало, рассыпалось где-то рядом: то мартышке приснился дурной сон.
На университетскую крышу решили не лезть, что-то удерживало, слишком много было препятствий. А вот люк на крышу общежития всегда был открыт. После полуночи в общежитии гасили свет, чтобы студенты ложились спать, студент без света не живёт, шибко умные спускались вниз, в читальный зал, и продолжали учиться, до тех пор, пока не засыпали тут же в читальном зале, другие играли в карты при свечах — отсюда и выражение пошло «игра не стоит свеч», — или разговаривали в темноте, шушукались, но масса, основная масса, вынуждена была смириться с темнотой и ложилась спать. Утро вечера мудренее.
Крыша общежития была не холодной, приятной на ощупь, не липла к босоножкам и брюкам. Мы сели. Ноо и я просто сели, а Прима — в позу лотоса: скрутил ноги корягой. Позже он и меня так выучил садиться, но мало кто удивлялся этому. Мы сидели на крыше, и было очень хорошо. Над нами светили звёзды, и при взгляде на них перехватывало дух: так были они далеки.
— Наверно, скоро взлечу, — ни с того ни с сего сказал Прима.
Мы уже и забыли, зачем вылезли на крышу. Ясно, чтоб звёзды посмотреть. Здесь было намного лучше, чем в комнате, внизу.
— Может, не надо, — я поверил, что он взлетит, не подготовился не верить, и вот поверил.
— А где ты приземляться будешь? — ехидно спросил Ноо.
— Да тут же и приземлюсь. Я — невысоко, — Прима как будто просил разрешения. Так маленький мальчик просится на улицу погулять немножко.
— Может, верёвку какую принести, привяжем тебя. Мало ли что, — не унимался Ноо.
— Ничего не надо, — «не мешайте мне» — сказал Прима. И мы почувствовали, как от Примы исходит какая-то не энергия, но сила. Казалось, нас толкает мальчик лет пяти двумя ручонками сразу. После этого Ноо тоже почтительно затих. А мне уже давно было легко, так легко, что я бы даже удивился, если б Прима не взлетел.
Первое, что я услышал, было тяжёлое дыхание Ноо. Левой щекой он припал к крыше, наблюдая, когда появится щель. Мне тоже показалось, что Прима стал выше, как будто бы сильно выпрямил спину. Потом мне показалось, что он стал ещё выше.
— Он поднимается, — повернул ко мне голову Ноо, — он левитирует, — его голос стал таинственным.
Я тоже заметил щель. Она увеличивалась. Здесь не могло быть никакого подвоха. Прима сидел в позе лотоса, над крышей, и между его посадочным местом и крышей можно было поместить десятилитровое ведро.
Как нам быть, мы не знали. Прима вроде и был с нами, а вроде его и не было, потому что это уже был не он, это был тот, который воспарил.
— Что будем делать? — спросил я.
— Будем смотреть, — ответил Ноо. Было видно, что теперь поверил и он. Что-то, видимо, произошло внутри. И мы смотрели…. С нами сидел Прима, которого, казалось, мы хорошо знаем, он сидел рядом, на крыше, только немного не на крыше, и мы смотрели на это, смотрели и не могли насмотреться.
Давным-давно, когда людей, живущих в разных краях, соединяла всего одна дорога, когда ещё не изобрели асфальт, но по грунтовке уже побежали первые автомобили, жалкие, похожие на игрушечные, грузовички, и иногда чёрные дутые легковушки, первые из той бесконечной армады, которая двинет во все концы света, уничтожая всё на своём пути, леса, в которых жили лешие, добрые и днём, и ночью, с нечёсаными бородами и проникновенным взглядом, болота и озёра, где ютились водяные и русалки, которые спасали тех, кто тонул, а если им и не удавалось спасти человека, то уж тело они всегда вытаскивали на берег, чтоб родственники могли поплакать над утопленником, помянуть его душу грешную, а не гадать, куда запропастился сынок или братишка; давным-давно, когда баба Яга ещё была молодой и красивой, а, может, просто симпатичной, а ведьмы запросто уживались с людьми, обитали в таких же домах, так же одевались, и только по ночам приворовывали молочко у чужих коров; когда их застигали, они превращались то в колесо от телеги, то в лопату; пакостили помаленьку, большого вреда от них не было, уже тогда появились первые страшные-ужасные существа, вместе с единственной дорогой, они ездили в легковых автомобилях по четверо и возили с собой помпу. Дорога проходила мимо деревни бабушки, по дороге неспешно катил автомобиль, из окон которого люди в потёртых костюмчиках жадно высматривали малышей. Только по потёртостям и можно было догадаться, что это именно они; детишки, которых они ловили, сопротивлялись, били ножками и махали ручками, тёрли их костюмы. Чем быстрее связывали ребёнка, тем меньше потёртостей оставалось на одежде. Нормальные с виду, это были кровососы. Они включали помпу — аппарат для выкачивания крови, — и уже ничто не могло помочь дитяти. После того, как кровь откачивали — так паук выпивает содержимое мухи, — пустую, лёгкую оболочку кровососы выбрасывали на обочину. Вдоль дорог, по деревням и сёлам, где промышляли искатели детей, валялись никому не нужные тушки, лёгкие, пустые, уже не годные к употреблению…
Хотелось бы посмотреть на них, взглянуть издали, хоть одним глазком, а потом убежать. Но было страшно. Вдруг они тоже быстро бегают. Или кто-нибудь один, который любого сцапает. Так и не удалось увидеть их тогда. Но они остались.
Первыми исчезли ведьмы: неуютно стало в обычных домах, не жилось больше. Потом разбежались лешие, разбрелись, кто куда, некоторые, самые смирные, не способные на чудеса, потерявшие былую силу, доживали свой век на хуторах. Водяные опустились на дно озёр, болот и больше не поднимались, русалки, уставшие по ночам ждать ласку, высохли, хвосты у них отвалились; от тоски повесилась и баба Яга, на суку большого дерева, в дремучем когда-то лесу, а теперь разрезанном дорогами на клочки, где деревья всё ещё размахивают гривами. Добрые души исчезли. А кровососы остались. Они заполонили землю.
На этом же месте стоял памятник основателю университета. Постамент остался точно таким же, но на нём вместо одного человека, достопочтеннейшего господина Каразина, восставали трое: Прима, Ноо и я. Выше всех воспарил, конечно, Прима, он был, как эскимо на палочке, но палочки под ним не было, под ногами его было пусто, но они не болтались в беспорядке, а были сомкнуты и загнуты назад, а опирался Прима о нас, края его громаднейшего плаща-реглана накрывали наши плечи, моё — правое, а Ноо — левое, на эти точки и опирался взметнувшийся в вышину Прима, оторвавшийся от массы, в чём не было ни малейшего сомнения. Мы с Ноо не просто стояли рядом, Ноо, конечно, в своих очках, знакомых всем по стихотворению «Пароходу и человеку», а я — без всяких признаков различия, лицом похож — и только; мы шагали в пустоту, он — правой ногой, а я — левой, ноги наши покинули площадку постамента, и зависли: ступаем в никуда, да и только. У Примы огромная грива, волосы до плеч, и классическая улыбка — Моны Лизы, — только жизнерадостней, потому что рот приоткрыт, а не замкнут в презрении к проходящим мимо. Ещё Сартр догадывался о презрении, заключённом в классической улыбке, но так как он от природы был человеком мягким, застенчивым, то назвал это «чем-то нехорошим», и распускать язык себе не позволил, для Примы же на первом месте стояла даже не правда, а сама истина, поэтому улыбался он, как и положено, классически. Мы с Ноо тоже были как будто бы наделены каким-то знанием, наши лица излучали, в них просматривалась некоторая жажда не страсти или похоти, упаси бог, но просветлённости, она сквозила в наших лицах, но и безнадёжность маячила, тем более, что каждый из нас одной ногой был уже не на пьедестале, а в пропасти. Пририсовал нам Прима и гривы, и загривки, которых в жизни мы себе позволить не могли: военная кафедра состригала всё. А Прима своё отслужил, и в жизни его причёска была точно такой же, как на картине, которую он заканчивал пастелью, хотя больше любил рисовать маслом. Его мастерская находилась рядом с его койко-местом, возле окна, свет на холст падал слева, как и положено по теории чистописания, хотя Прима развернул холст под углом к окну, чтобы на картину падало света побольше: отступил от теории по чистописьму, ну и ладно.
Картина называлась «Навстречу знаниям», хотя к университету мы стояли спиной, и уходили от него, шагали в другую сторону, в противоположную, в город, туда, где «Пулемёт», пирожковые и закусочные, и, да, рюмочные. Плащ Примы, несомненно, из настоящей кожи, видавший виды, был потёрт не в тех местах, где обычно трётся одежда, а на плечах и особенно на груди, вытерт до белизны: казалось, многие припадали к этой груди, к этому плащу, вытерли даже настоящую кожу; что случилось бы с недорогим заменителем, страшно помыслить.