Лаура. Дон Гуана.
Мой верный друг, мой ветреный любовник.
(Что касается Дон Карлоса, мрачный силуэт которого весьма сродни меланхолической фигуре поэта Боратынского, он мог быть в то же время двойником самого Пушкина, символически отразив его тогдашний мрачный взгляд на жизнь с непрестанной мыслью о смерти и бренности всего земного!)
Но вот на сцену появляется Донна Анна… Под черным покрывалом Дон Жуан не мог разглядеть ее вполне, но успел заметить маленькую ножку — и уже в восторге, совершенно как Пушкин, питавший, как известно, непреодолимую слабость к маленькой женской ножке, не раз им воспетой. Но хотя Пушкин и увлекался маленькими ножками, у него была слишком умная голова, чтоб не сознавать про себя, что, беря в жены женщину светскую, избалованную, вдобавок редкую красавицу, он ставит на карту свою будущность как поэта. И проникновение поэта на ухо подсказывает ему, что эта женитьба как бы последний пир его жизни, и Каменный гость — смерть, может быть, уже недалеко от его житейского порога!.. Денежная запутанность, строгие заветы великого призвания, невольно попираемые ради личного, весьма сомнительного, счастья, наконец, болезненные припадки ревности, которым поэт был подвержен, — все это сулило весьма неутешительную перспективу. Но, вы знаете, есть одно предательское русское слово — слово «наплевать». Ну и пускай смерть… наплевать! Зато наслажусь вволю… «Эй, Лепорелло… ступай, зови ее на ужин!» И потом чисто художническая черта:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Пир во время кумы
Недаром этот стих выливается почти одновременно с созданием «Каменного гостя» — этим, быть может, слишком дорогим залогом поэтического бессмертия.
И в отношении Дон Жуана к Донне Анне опять все те же «пушкинские черты» молитвенного отношения к красоте; а в речах прямо проскальзывают знакомые слова, которые мы находим в письмах Пушкина — жениха и мужа — к Наталии Николаевне Гончаровой…
Вы, говорят, безбожный развратитель,
Вы сущий демон. Сколько бедных женщин
Вы погубили? -
говорит Донна Анна Дон Жуану, то есть то же самое, что думала сначала Наталья Николаевна о Пушкине со слов своей родни (для которой, судя по тем же письмам, Пушкин на словах, так сказать, переодевался монахом, как Дон Жуан в «Каменном госте» переодевается на самом деле).
Ни одной доныне
Из них я не любил, -
признается Дон Жуан-Пушкин. И говорит на этот раз сущую правду. Теперь его захватила настоящая роковая любовь, любовь-гибель, ради которой он не отступает даже перед призраком смерти:
Что значит смерть? за сладкий миг свиданья
Безропотно отдам я жизнь.
И когда смерть приходит… у него вырываются только три слова:
Я гибну — кончено — о Донна Анна!
Пророчески неотразимые слова, определившие всю дальнейшую скорбную судьбу поэта. Это тоскливое предчувствие смерти с тех пор не оставляет его, и накануне написания «Каменного гостя» в сценах «Моцарта и Сальери» оно же просачивается в словах Моцарта:
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Сидит.
Ах, что это за удивительный перл «Моцарт и Сальери»! Обе фигуры так заразительно жизненны и в то же время так классически безукоризненны по воспроизведению, точно две античные статуи, изваянные резцом Фидия. Трудно, кажется, более выпукло передать в образе то пленительное добродушие и беззаботность, которые отличают истинного гения, — черты, приравнивающие его по душевной прозрачности к детям. Этого чисто детского добродушия и счастливой беспечности было слишком много в самом Пушкине, чтобы он не почерпнул из своей душевной сокровищницы для создания родственной ему тонко-сложной фигуры Моцарта.
Относительно Сальери дело обстояло, надо полагать, несколько проще. Литература, как всякая область искусства, достаточно кишит всегда подобными Сальери, и уловление типических «сальеревских» черт не могло представлять затруднения. Как теперь встречаются самомненные писатели, которые скрежещут зубами от самомненного убеждения, что Чехов и Толстой стали поперек дороги их популярности, так и во время Пушкина немало было таких «сальеристов», поэтов и прозаиков, тонувших в лучах славы Пушкина и Гоголя и, если не наружно, то внутренно и в интимных кружках брюзжавших по адресу своего гениального современника. В особенности много потонуло поэтов, и между прочими талантливейший и умнейший из них — Боратынский. Гордые крылья его меланхолической музы, красивой, но холодной, как бы растопились на солнце живой пушкинской поэзии. Теперь это имя принадлежит истории, и да позволено будет вплести его в психологическую сеть наших нескромных догадок…
На днях как раз мне попалась любопытнейшая книга, изданная Обществом ревнителей русского исторического просвещения, — «Татевский сборник», составленный известным любителем русского народа и русской литературы С.А. Рачинским, и одним из интереснейших вкладов сборника являются письма Е.А. Боратынского к И.В. Киреевскому. Письма в общем очень красивые по форме, очень умны… и очень холодны. Самые интересные в данном случае — те строки, где упоминается о Пушкине. «Ты первый из всех знакомых мне людей, с которым изливаюсь я без застенчивости», — пишет Боратынский Ивану Киреевскому и изливает… по адресу Пушкина ряд замечаний, обнаруживающих, невзирая на внешнюю оболочку корректности и философского спокойствия, чувство, весьма недалекое от скрытой ненависти на чужой громкий успех. Как, например, иначе прикажете объяснить его интимный отзыв о «Евгении Онегине» Пушкина. Если б все, что есть в «Онегине», было собственностью Пушкина, то без сомнения он ручался бы за гений писателя. «Но форма принадлежит Байрону, тон — тоже. Множество поэтических подробностей заимствовано у того и у другого. Пушкину принадлежат в „Онегине“ характеры его героев и местные описания России. Характеры его бледны. Онегин развит неглубоко.
Татьяна не имеет особенности. Ленский ничтожен. Местные описания прекрасны, но только там, где чистая пластика. Нет ничего такого, что бы решительно характеризовало наш русский быт. Вообще это произведение носит на себе печать первого опыта, хотя опыта человека с большим дарованием. Оно блестящее, но почти все ученическое, потому что почти все подражательное. Так пишут обыкновенно в первой молодости, из любви к поэтическим формам более, нежели из настоящей потребности выражаться. Вот тебе теперешнее мое мнение об „Онегине“. Поверяю его тебе за тайну и надеюсь, что она останется между нами, ибо мне весьма некстати строго критиковать Пушкина…».
Однако это не помешало Боратынскому вскоре после появления «Евгения Онегина» написать поэму «Бал», где он явно подражает Пушкину и даже заметно старается с ним конкурировать… а это бы, казалось, уже совсем некстати. Сцена, например, между княгиней Ниной и мамушкой — претенциозный сколок с знаменитого диалога Татьяны и няни в третьей главе «Евгения Онегина», только у Пушкина живая жизнь и живые типы, а здесь плохая мелодрама и Нина-Татьяна и Арсений-Евгений — бледные тени по сравнению с фигурами Пушкина. (Даже в пресловутой «Эде», так товарищески великодушно превознесенной Пушкиным, нельзя не видеть довольно прозрачного отражения «Кавказского пленника».)
Не менее беспощадны и остальные замечания Боратынского по адресу Пушкина. Например, сказки Пушкина, по мнению Боратынского, переводя изящную прозу его письма на простой язык, — ни к черту не годятся: «Что за поэзия слово в слово привести в рифмы „Еруслана Лазаревича“ или „Жар-Птицу“? — пишет он по поводу „Царя Салтана“. — И что это прибавляет к литературному нашему богатству? Оставим материалы народной поэзии в их первобытном виде или соберем их в одно полное целое, которое настолько бы их превосходило, сколько хорошая история превосходит современные записки. Материалы поэтические иначе нельзя собрать в одно целое, как через поэтический вымысел, соответственный их духу и по возможности все их обнимающий. Этого далеко нет у Пушкина. Его сказка равна достоинством одной из наших старых сказок — и только (?). Можно даже сказать, что между ними она не лучшая. Как далеко от этого подражания русским сказкам до подражания русским песням Дельвига. Одним словом, меня сказка Пушкина вовсе не удовлетворила».