Вскоре после катастрофы, имевшей место в меняльной лавке купца Полуэктова, поселившись на квартире околоточного надзирателя, Илья переживал моменты душевного покоя. Вся окружавшая его обстановка казалась ему привлекательной. Ему нравилось, что в комнатах было: «тепло, чисто, пахло вкусным чаем и еще чем-то, тоже вкусным»; ему нравилось, что в клетках, «свернувшись в пушистые комочки, спали птички», что на стенах: висели нарядные картинки; ему нравилось, что «маленькая этажерка, в простенке между окон, была установлена красивыми коробочками из-под лекарств, курочками из фарфора, разноцветными пасхальными яйцами из сахара и стекла» [35] . Все это – и птички, и картинки, и коробочки, и чистота, и комфорт комнат навевали на него «какую-то тихую, приятную грусть». Но часто, – особенно в те дни, когда Илью постигали какие-нибудь неудачи, – эта «приятная» грусть уступала место досадному, беспокойному чувству. Впечатление, производимое обстановкой, резко менялось; все в квартире Автономовых переставало нравиться Илье. «Курочки, коробочки и яички раздражали его, хотелось подойти к ним, швырнуть их на пол и растоптать. Это настроение и удивляло и пугало Илью» [36] .
Иногда по вечерам, сидя в своей комнате, Илья прислушивался к разговорам супругов Автономовых: жена Автономова хвасталась сделанными ею сбережениями, благодаря искусному ведению хозяйства; околоточный надзиратель сообщал о своих успехах по службе. Илья проникался чувством зависти к своим квартирным хозяевам. Он начинал «сильнее» мечтать о том времени, когда ему удастся открыть лавочку, когда у него будет свой маленький, чистый угол, когда он заведет себе птичек в клетках и будет жить «один, тихо, ровно, спокойно, как во сне». Но вдруг им овладевало тяжелое, тоскливое настроение. «Ему становилось душно, тесно в маленькой голубой комнате, он беспокойно осматривал ее, как бы отыскивал причину своей скуки, уходил к Олимпиаде или долго гулял по улицам» [37] .
Те же слишком быстрые переходы от одного настроения к другому характеризуют и душевную жизнь Фомы Гордеева.
Еще в детстве он был знаком с капризной игрой колеблющихся настроений. В вечерние сумерки он любил отдаваться мечтам, любил вызывать в своем воображении сказочные видения – рисовал себе образы прекрасных царевен. И созданные им видения будили в его душе самые различные ощущения и чувства.
Порой эти видения возбуждали в нем прилив мощной энергии и как бы опьяняли его, – он вставал и, расправляя плечи, полной грудью пил душистый воздух; но иногда те же видения навевали на него грустное чувство – ему хотелось плакать, но было стыдно слез, он сдерживался и все-таки тихо плакал. Или вдруг сердце его трепетало от желания сказать что-то благодарное Богу, преклониться перед Ним; слова молитв вспыхивали в его памяти, он подолгу шептал их, одна за другой, и сердце его облегчалось, изливая в молитве избыток сил своих…
С течением времени колебания настроений в нем становились все заметнее. Дело доходило до того, что каждый малейший факт, каждая встреча, даже каждое кем-либо брошенное слово слишком властно распоряжались его настроениями. По отношению к каждому из ближних к нему лиц он вечно колебался между двумя крайностями. Его «крестная» сестра Люба, например, то возбуждала в нем жалость, то он ощущал страх перед ней, и она казалась ему «подозрительной и опасной» для него. Фома исполнен был благоговейного чувства к Медынской, но вдруг Фомой овладевали дикие грубые желания, вытеснявшие это чувство. Противоположные чувства волновали Фому в присутствии Маякина: Фома то восхищался коммерческими способностями своего крестного, его выдержанностью и силой его воли; то вдруг в душе Фомы вспыхивало чувство глубокого презрения к жадному до денег старику.
Из массы примеров, свидетельствующих о той быстроте и легкости, с которой рождались в душевном мире Фомы и исчезали настроения, приведем один.
Фома стоит на палубе баржи, смотрит, как десятки рабочих поднимают из воды затопленное судно. Кипящая вокруг него работа и суетня вызывает в нем настойчивое желание обнаружить перед всеми «свою силу, ловкость, живую душу в себе». Ему досадно, что он чувствует себя лишним в толпе людей, готовых для него поднять не одну тысячу пудов со дна реки. Ему даже хочется, чтобы рабочих постигла неудача, «чтобы они все сконфузились перед ним», чтобы порвались цепи, на которых поднимали судно. Но цепи не порвались, усилия рабочих увенчались успехом. «Всюду вокруг Фомы натягивались и дрожали от напряжения веревки, цепи и канаты, они куда-то ползли по палубе, мимо его ног, как огромные, серые черви, поднимались вверх звено за звеном, с лязгом падали оттуда, а оглушительный рев рабочих покрывал собой все звуки» [38] .
И Фомой овладело странное настроение: он почувствовал потребность «влиться в этот возбужденный рев рабочих, широкий и могучий, как река, в этот раздражающий скрип, визг, лязг железа и буйный плеск волны» [39] . Он в сильнейшем возбуждении бросается к ручке ворота, берется за ручку и вертит рычаг. Трата сил опьяняет его. Ему кажется, что теперь он один поднимает тяжесть. Он ликует в порыве буйной радости, он исполнен жгучего чувства гордости… Затопленное судно было поднято рабочими. Подрядчик поздравляет Фому с успехом; рабочие радостной и шумной толпой окружают его. Но возбуждение Фомы уже прошло. Он погружается в тоскливое настроение.
Наряду с лихорадочной игрой меняющихся настроений герои г. Горького знакомы с другого рода патологическими моментами душевной жизни: в глубине их душевного мира очень и очень часто шевелятся какие-то «темные» чувства, которые оказываются сильнее всякого сознания, которые как бы приходят откуда-то извне, которые являются чем-то «чуждым» для героев г. Горького, которые, как хищные существа, нарушают цельность внутреннего «я», цельность «личности» героев г. Горького. Именно такого рода чувство овладевало часто Ильей Луневым, когда он жил на квартире Автономова. Темное, тяжелое, смутное чувство гнало Илью из маленькой «голубой» комнатки на улицу; оно же заставляло его ненавидеть уютную обстановку, курочек из фарфора, нарядные картинки и коробочки. Илья «не понимал его, оно казалось ему чужим». Такое же «темное чувство» кипело часто в душе сапожника Орлова [40] , вносило в его душу великую смуту, заставляло его «безвольно отдаваться тяжести своих внутренних ощущений» [41] . Такие же «темные чувства» отравляли душу Фомы Гордеева.
«Смутные», «темные», «тяжелые» чувства заставляли его предаваться кутежам. «Темные» чувства говорили в нем, когда он ощущал какой-то панический страх перед женщинами, боязнь, что женщины могут ему «сделать что-то неожиданное и страшное». «Темные», «тяжелые» чувства, после длительного ряда постигших Фому разочарований в людях и жизни мало-помалу делались полными хозяевами его душевного мира.
«Он не в себе, – рассказывает г. Горький, – что-то тяжелое и неудобное, непонятное ему выросло в груди у него, и казалось ему, что его сердце распухло и ноет, точно от нарыва. Он прислушивается к этой неотвязной и неукротимой боли, отмечал, что она с каждым часом все растет, усиливается, и, не зная, чем укротить ее, тупо ждал, чем она разрешится».
«Неотвязная и неукротимая боль» разрешилась тем, что беспросветный мрак окутал его душу, тем, что «темные», хаотические чувства «восторжествовали над его разумом» [42] .
Самый процесс умственной работы у героев г. Горького совершается не без осложнений патологического характера. Илья Лунев начал развиваться рано. Он в раннем детстве успел многое пережить, много прочел книг, и его мысль неустанно работала. Его душа чутко воспринимала впечатления; впечатления «тлели в ней, и от этого тления голова его постоянно отягощалась туманом суждений обо всем, что происходило перед его глазами». Одна за другой в его голове рождались неясные думы. Эти думы сливались друг с другом, поглощали друг друга и «тяжелым комом давили его грудь и голову»… И впоследствии тот же туман суждений отягощал его голову; такие же страдания приносили ему рождающиеся, неясные, едкие думы. Его думы «врастали в сердце как корни в землю»; его душа была отравлена «ядом дум». «Ядом едких дум» отравлена душа и других героев г. Горького.
Однажды в беседе с Олимпиадой Илья Лунев произнес следующие знаменательные слова:
«Я говорю вот что: поставь ты мне в жизни такое, чтобы всегда незыблемо стояло: найди такое, чтобы ни один самоумнейший человек, со всей его хитростью, ни обвинить, ни оправдать не мог… Чтобы твердо стояло… Найди такое! Не найдешь… Нет такого предмета в жизни… Все пестрое… И душа человеческая есть пестрая… да!» [43] .
Так говорил человек, отравленный «ядом едких дум», отданный во власть «темных, смутных, «непонятных» чувств», утомленный лихорадочной игрой быстро меняющихся настроений. Этот человек с «пестрой душой» выражал самое заветное, самое естественное из своих стремлений – стремление найти «незыблемую точку», избавиться от «пестроты» душевной.