Но все это служит не к уменьшению заслуг Карамзина, а к определению рода и характера его литературной деятельности. Если его творения, как говорится, отжили свое время, тем не менее имя его будет всегда знаменито и почтенно, если хотите – бессмертно: его навсегда сохранит не только история литературы, но и благодарная память образованной части народа русского.
Новиков старался распространить в русском обществе охоту к чтению множеством книг; Карамзин делал то же самое, но уже заманчивостию сочинений. Удивительно ли, что он более Новикова успел в. своем деле? Он создал в России многочисленный в сравнении с прежним класс читателей, создал, можно сказать, нечто вроде публики, потому что образованный им класс читателей получил уже известное направление, известный вкус, следовательно, отличался более или менее характером единства. До Карамзина этого не было на Руси. Его читатели относились к прежним, как относятся люди с гастрономическими замашками к людям, которые без разбору едят все, что ни поставят перед ними, ничем особенно не услаждаясь, ничем не оскорбляясь. Это был безмерный шаг вперед. Повести Карамзина, извлекшие столько слез из очей его нежных читательниц и столько вздохов из груди его чувствительных читателей, нисколько не были произведениями поэзии как искусства, как творчества; но тем не менее они были для своего времени прекрасными беллетристическими произведениями человека с большим дарованием. Самая сентиментальность направления вообще всего написанного Карамзиным, имеет свое великое достоинство: она была необходима, как для своего времени была необходима схоластическая напыщенность Ломоносова. Это было новою ступенью, новым шагом вперед начавшей развиваться литературы. До Карамзина у нас были периодические издания, но не было ни одного журнала: он первый дал нам его. Его «Московский журнал» и «Вестник Европы» были для своего времени явлением удивительным и огромным, особенно если сравнить их не только с бывшими до них, но и с бывшими после них на Руси журналами, до самого «Московского телеграфа»… Какое разнообразие, какая свежесть, какой такт в выборе статей, какое умное, живое передавание политических новостей, столь интересных в то время! Какая по тому времени умная и ловкая критика!
К чему ни обратитесь в нашей литературе – всему начало положено Карамзиным: журналистике, критике, повести-роману, повести исторической, публицизму, изучению историй. Мы не говорим уже о его стихотворстве, имевшем большую цену для своего времени; ни о его «Истории государства российского», положившей начало дельному, ученому изучению русской истории и давшей для этого возможность. В «Истории государства российского» – весь Карамзин, со всею огромностию оказанных им России услуг и со всею несостоятельностию на безусловное достоинство в будущем своих творений. Причина этого – повторяем – заключается в роде и характере его литературной деятельности. Если он был велик, то не как художник-поэт, не как мыслитель-писатель, а как практический деятель, призванный проложить дорогу среди непроходимых дебрей, расчистить арену для будущих деятелей, приготовить материалы, чтобы гениальные писатели в разных родах не были остановлены на ходу своем необходимостью предварительных работ. Державин был гениальный поэт по своей натуре, но если он не явился таким же по своим творениям, это потому именно, что прежде его был только Ломоносов, а не Карамзин, тогда как для Пушкина было большим счастием явиться уже на закате дней Карамзина… Это вполне определяет нашу мысль о сущности деятельности и заслуг Карамзина. Он, сказали мы, создал на Руси если еще не публику, то возможность публики, нечто вроде публики: подвиг великий, но для которого требовался не гений, обыкновенно устремляющий все силы свои в одну сторону, на один предмет, а энциклопедический, разнообразный талант.
Сильно было движение, сообщенное нашей литературе Карамзиным. И оно принесло свои плоды. При полном владычестве и очаровании имени Карамзина тихо и незаметно возникало то новое, которое должно было сменить собою карамзинскую эпоху. Но новый дух не сознавал своих прав и охотно подчинялся влиянию Карамзина. Крылов считался не больше, как замечательным после Дмитриева баснописцем, и действительно, самобытность его таланта проявлялась только изредка; но большею частию он или подражал в своих баснях Лафонтену, или морализировал в них в пользу и назидание детей. Жуковского, пересадившего романтизм на почву русской литературы, все похваливали, но немногие подозревали его истинное значение. Батюшков, основатель пластически-художественного элемента в русской поэзии, восхищал своих современников совсем не тем, что составляло величайшее достоинство его музы, родственной музе эллинской. Все эти люди смотрели на Карамзина, как на своего учителя и хорега; все они находились под влиянием его идей. Очевидно, что это была школа, или, лучше сказать, это были школы новые, но переходные и потому не решительные, из которых ни одна не была в силах стоять в главе движения и руководить им. Все как будто колебалось между прошедшим и будущим и только ждало человека, который сделал бы решительный шаг. И этот человек не замедлил явиться: то был Пушкин… С ним явилась новая школа поэзии, не совсем удачно провозглашенная «романтическою»…
С Пушкиным почти исчезли из русской поэзии все следы карамзинского направления. Новое время и новое положение вещей дали поэту той эпохи другое направление. Но он был силен не столько силою времени, сколько своею глубоко художественною натурою: вот что с первого же шагу эманципировало его от влияния Карамзина. Первоначальному направлению своему он изменил впоследствии, именно потому, что источник его скрывался в современности, а не в натуре его. Как человек Пушкин отразил на себе всю неопределенность и шаткость направлений и убеждений своего времени, и в уме его как-то странно уживались вместе тенденции поэта и помещика, человека и дворянина, мещанина и аристократа. Как поэт Пушкин противоречил себе как человеку, по крайней мере везде, где был он верен своей артистической натуре, где он был преимущественно художником. Повторяем: сила его всегда была в его художественной натуре. Становясь человеком (лицом частным – particulier), он суеверно благоговел пред карамзинскими идеями; становясь поэтом, он опережал их на целые веки…
Пушкин был главою поэтического движения. Но времена переменились: если уже беллетрист-публицист не мог быть главою литературной эпохи, то и один поэт, как бы ни был он велик, уже не мог удовлетворить собою всем требованиям эпохи. До какой степени эта эпоха резко отделилась от предшествовавшей, можно видеть из обстоятельств появления Пушкина на литературное поприще. Прежде все поэты принимались безусловно, и каждому, кому только ни захотелось бы в поэтические боги, готово было почетное место в капище поэзии. Когда явился Карамзин, ограниченный круг тогдашних читальщиков почти с равным восторгом произносил имена Кантемира, Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина. Сам Карамзин высоко поставил Богдановича. Первые опыты Карамзина приняты были всеми с восхищением. Появление Жуковского и Батюшкова не возбудило никакого ропота. И только некоторые сомнения в безусловном достоинстве Сумарокова и Хераскова, обнаруженные Мерзляковым (1815 года), да юношески рьяная нападка на Хераскова со стороны студента Строева,[2] несколько нарушили аркадскую безмятежность, с которою весь пишущий люд пользовался заслуженною и незаслуженною славою. Явившись на поприще литературной деятельности, Карамзин принял все авторитеты; по крайней мере не счел нужным восставать против тех, которых не признавал втайне. Сам он был вполне главою литературной эпохи и из новых писателей только Дмитриеву уступал пальму первенства в стихотворстве. Во всем прочем он безусловно первенствовал в литературе и был в ней не только первым литератором, но и первым поэтом, как нувеллист-романист. И это первенство было безусловно признано всеми. Нападки на Карамзина славянофилов того времени, под предводительством Шишкова, касались одного языка и были притом слишком ничтожны сами по себе, потому что на стороне пуристов были только книжники, а на стороне Карамзина вся публика. Не так был принят Пушкин. Он был слишком велик, чтобы тотчас же быть понятым и оцененным всеми. И потому его встретили с одной стороны восторженные клики молодого поколения, а с другой – ожесточенная брань теоретиков и людей привычки, для которых хорошо все старое и дурно все новое. Притом же хотя поэзия Пушкина в смысле исторического развития и была, так сказать, результатом поэтических усилий всех прежде него бывших поэтов, от Ломоносова до Жуковского и Батюшкова, тем не менее, однакож, она была и их отрицанием. По крайней мере так могло казаться с первого взгляда. Тогда естественно многим могла притти в голову такая дилемма: «Если сочинения Пушкина, писанные вопреки всем правилам, извлеченным из творений великих гениев и утвержденным веками, если они – истинные поэтические произведения, то произведения наших великих поэтов (Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина, Богдановича), писанные по вековым правилам, уже не истинные поэтические творения». Это их по инстинкту решило не признавать в Пушкине поэта{10} или по крайней мере видеть в нем не более, как обыкновенный талант, способный писать только без правил. С своей стороны восторженные почитатели Пушкина естественным образом доходили до такой же несправедливости в отношении к его предшественникам на поэтическом поприще. Так всегда разделяет людей на две крайние стороны всякая резкая реформа. Тогда литература стала вопросом, с которым незаметно слились многие вопросы о жизни. Вопрос должен был родить живые споры, упорные битвы за мнения, ареною которых должна была сделаться журналистика.