Наши критики, разбирая «Полтаву», упомянули о байроновом «Мазепе». Они его не понимают. Старый гетман, предвидя неудачу, бранит, в моей поэме, молодого Карла и называет его мальчиком и сумасшедшим. Критики, со всею важностию, укоряют меня в неосновательном мнении, о шведском короле. В одном месте у меня сказано, что Мазепа ни к чему не был привязан. Чем же опровергают меня критики? Они ссылаются на собственные слова Мазепы, уверяющего Марию в моей поэме, что он любит ее больше славы, больше власти! Так им понятно, так знакомо драматическое искусство! Еще замечают, что заглавие моей поэмы ошибочно и что, вероятно, не назвал я ее «Мазепой», чтоб не напомнить о Байроне. Это частию справедливо. Но была у меня и другая причина, которой, конечно, никто из них не подозревает: эпиграф. Так и «Бахчисарайский фонтан» первоначально назван был «Гаремом», но меланхолический эпиграф, который бесспорно лучше всей поэмы, соблазнил меня.
Байрон знал Мазепу по вольтеровой истории Карла XII.
Байрон поражен был только картиной человека, связанного на дикой лошади и несущегося по степям. Картина, конечно, поэтическая. И зато посмотрите, что он из нее сделал! Но не ищите тут ни Мазепы, ни Карла, ни сего мрачного, ненавистного, мучительного характера, который проявляется во всех почти произведениях Байрона, но которого (на беду моим критикам) в Мазепе именно и нет. Байрон и не думал о нем. Он выставил ряд картин, одна другой разительнее. Вот и все. Но какое пламенное создание, какая широкая, гениальная кисть! Если же бы ему под перо попалась история обольщенной дочери и казненного отца, то, вероятно, никто бы не осмелился после него коснуться сего предмета.
Чем больше думаю, тем сильнее чувствую, какой отвратительной предмет для художника в лице Мазепы! Ни одного доброго, благородного чувства! Ни одной утешительной черты! Соблазн, вражда, измена, лукавство, малодушие, свирепость… Сильные характеры и глубокая трагическая тень, набросанная на все эти ужасы, – вот что увлекало меня. «Полтаву» написал я в несколько дней; долее не мог бы ею заниматься и бросил бы ее.
21 генв. 1831. Москва. Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову объявить ему все – и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд; я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался в виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам, сколько нас? ты, я, Б….и, вот и всё. Вчера провел я день с и ***, который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг – быть так. Б….й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров и постараемся быть живы.
Тут нет громких фраз, нет восклицаний, но есть нечто такое, чего нельзя назвать и что свидетельствует о глубокой грусти глубокой души… Это не для всякого ясно… Но Пушкин и не хлопотал о том, чтобы все его понимали. «Лучшие движения сердца своего (говорит автор статейки) считал он домашним делом и не любил выказывать их. Он хранил их для тесного круга друзей, преимущественно для своих лицейских товарищей, которых любил неизменно».
Но и здесь еще не конец хорошим прозаическим статьям «Современника»: они оканчиваются небольшою, но интересною статьею «Крымские предания». Следующая выписка даст о ней лучшее понятие:
Татарский миф о Фортуне
Фортуна у татар почитается богинею. По их преданиям, она сошла с неба отыскивать своего сына, скитающегося по земле. Лица у ней нет, а есть один только глаз на самой макушке. Она ловит и схватывает по дороге первого прохожего, почитая его своим сыном, а чтобы в этом удостовериться, поднимает его все выше, до тех пор, пока глазом своим может взглянуть на него. Убедясь, что она ошиблась, бросает его с высоты наземь и снова продолжает ловить проходящих, в надежде отыскать сына своего, и с каждым поступает одинаково. Вот отчего, вероятно, возвышения сей богини так непрочны.
Переходим к стихотворному отделению.
На нынешний раз оно так бедно, что мы не заговоримся о нем. Пушкинских стихотворений только два. «Кто знает край» есть род какого-то отрывка, где все как-то полупрозрачно, в полусвете, как будто недосказано; даже нам сдается, что это чуть ли не вариянты из «Онегина», если не отрывок из него, хотя отсутствие правильных строф и противоречит нашей догадке.
С какою легкостью небесной
Земли касается она!
Какою прелестью чудесной
Во всех движениях полна!
Эти четыре стиха напоминают следующие четыре стиха из VII главы «Онегина»:
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!{15}
Но что бы ни напоминало собою и что бы ни было стихотворение «Кто знает край» – отрывок или целое, вариянт или оригинальное – оно стихотворение Пушкина, не по подписи этого волшебного имени, а по своему художественному достоинству{16}.
Другое стихотворение «Последние цветы» выказывает одно из таинств души и жизни человеческой и в своих простых безыскусственных формах блестит таинственною красотою творчества. Вот оно:
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее самого свиданья.
После этих двух стихотворений Пушкина замечательны только следующие: «Тайные думы» гр-ни Е. Р-ной: {17} в нем прекрасными, полными души и чувства стихами воспеваются достоинства одной высокой особы{18}, имени которой мы не смеем угадывать…
Ей внятен, ей знаком и глас небес далеких,
И нищеты призыв, и стон земных скорбей;
Слезу несчастного, поэта вдохновенье,
Молитвы благодать – все, все поймет она:
В душе ее живут восторг и умиленье,
И тихая мечта ей на удел дана.
Потом «Stabat Mater», перевод Жуковского. По желанию ее императорского высочества государыни великой княгини Елены Павловны, 4 марта нынешнего года была исполнена знаменитая музыка этой религиозной песни, вследствие чего и был сделан ее перевод{19}. Он второй на русском языке: первый принадлежит Шевыреву.
Наконец, стихотворение г. Кольцова «Царство мысли», дышащее теплотою чувства и отличающееся возвышенностию идеи. Кстати: примечателен, хотя и в другом совсем смысле, перевод «Мазепы» Байрона, помещенный целиком. Не будем входить в подробности, а скажем вообще, что одно содержание, само по себе, еще не составляет поэзии, которая состоит в форме; а если Байрон выражал содержание своих поэм в таких формах, каким г. Я. Г. передал одну из них, то напрасно он пользуется славою великого, генияльного поэта{20}. Впрочем, г. Я. Г., как кажется, сам это чувствовал и потому просит прощения у тени Байрона за перевод его творения в следующих непоэтических стихах:
О, если до тебя, венчанный славой бритт,
На брег Элизия мой голос долетит —
Незрелых сил моих простишь ли покушенье?
Я слабою рукой твое произведенье
На почву родины дерзнул пересадить;
Напев твой я дерзнул смиренно повторить
На громком языке отеческой державы,
и прочая.
Остальные стихотворения не заслуживают особенного внимания ни в каком отношении – виноваты! – из них должно исключить одно – «Мысль» Баратынского: оно особенно отличается необыкновенною художественностию своих поэтических форм: это истинная творческая красота. Вот оно:
Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем,
Она, подъемля крик нахальной,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.
Заключим наш разбор IX тома «Современника» замечанием, что он значительно улучшился в типографическом отношении и теперь стал одним из красивейших повременных изданий.
«Без церкви что сталось бы с миром!» (франц.). – Ред.
«Карл исчез! Мы видим начало Франции, Германии, Англии, России; здесь мы видим начала всего!» (франц., лат.). – Ред.
«Цезарь отправился однажды посмотреть Англию; это посетил ее римский гений. Ее следовало вовлечь в историю» (франц.). – Ред.