и, приведя его, воскликнул: «вот истинное и глубокое понимание Лика Христова и самой сущности христианства».
Примем этот тезис о. Михаила, бесспорно в то же время тезис всего исторического христианства, и посмотрим, до какой степени именно он и толкнул Мережковского к его специфической задаче как «единоспасительной». — «Господь мой и Бог мой», воскликнул невольно он, как бы уцепясь за ноги Распятого и Воскресшего, и защищая божество Его против отрицания в Нем божества со стороны таких людей, как о. Михаил. «Вся Им быша и без Него ничто же бысть»: вот определение Бога не только метафизическое, но и по Слову Божию. Полнота, закругленность, «богатство» Его входит даже в филологию слова «бог», «Бог». «Не пиши бог с маленькой буквы, как одно из простых нарицательных имен, а напиши Его большими буквами, как бы распространяющимися по всем вещам мира» — таков в сущности лозунг Мережковского. Его тенденция существенно увеличительная, громадная, раздвигающая: тогда как о. Михаил и все, «иже до него и с ним», век за веком все суживали Бога, расхищали Его богатства, соделывали Его бедным, неимущим, ничего почти не имеющим. Шаг за шагом теснили они Бога и вытеснили из мира, суживая владения Его, власть Его, дыхание Его — до затхлых коридоров каких-то «духовных» и департаментов, одной «духовной» канцелярии, и даже, наконец, одного «столоначальничества» в ней, как некоего специфического места богословского скряжничества. Вот уж «соделали богов литых, по образу и подобию своему», можно сказать об этих «духовных» Плюшкиных. Гр. А. Толстой, конечно, не был гениален, и, начертав:
В Его смиренном выраженьи
Восторга нет, ни вдохновенья,
не сказал ли этим, что «все восторженное и вдохновенное» на земле не от Христа и против Христа? Так что из собственных его стихотворений неудачные, «не вдохновенные», пожалуй, «от Христа и в христианском духе написаны», а вдохновенные, как
Колокольчики мои
Темно-голубые,
— все «от Велиара». Обмолвка Толстого, не умная, но удивительно отвечающая историческому положению вещей, как они сложились в мире, и объясняет, каким образом все талантливое и вдохновенное, наконец просто все искреннее, одно за другим отталкивалось от себя «подлинными христианами», и тем самым очутилось и сбилось в великий стан «анти-христианства», «вне-христианства». Стан, победа которого предрешена уже просто тем, что в самое определение его входит: «талант, вдохновение, искренность», тогда как круг христианства определился условиями: «скудно, не вдохновенно». Ну, где же Тредьяковскому победить Пушкина, хотя он и был «действительный статский советник», а Пушкин какой-то регистратишко. У христианства и остались одни «чины», претензии, титулы; а все «богатство» Бога (см. филологию словопроизводства) очутилось собственностью людей без чинов, но с силами. «Диониса, Диониса сюда!» закричал Мережковский обо всем этом лагере: «таланта, вдохновения, и Того, из Коего по древним проистекает всякое в мире вдохновение, но не как собственность и мифическое изобретение древних, а как нашего подлинного, исторического Христа! Мы — христиане; но от Христа текут не только бедность и бездарность, худоумие и худородность, Он не принес на землю скряжничества: но Им вся быша, и без Него ничтоже быстъ.
Вот и вся тема Мережковского в ее историческом обосновании.
„Скряжники“ довели христианство до атеизма. Соделав „литого Христа, по образу и подобию своему“ и плюшкинскому, они подвели христианство к краю пропасти, куда еще один прыжок — и ничего не останется. Мережковский, может быть, говоря иногда бестактные слова (впрочем, я их не знаю), спасает то самое судно, на котором наивно и благодушно плавает сам о. Михаил, не подозревающий, за неимением морских карт, его географического положения.
Власть Христа, „область Христова“ уже сейчас лишь поминально, а не эссенциалъно (не „по существу“) распространяется на такие области, как семейство, брак, единение полов, и далее — как наука и искусство, и, наконец — как весь технический и материальный быт народов. Всмотримся во вздохи „бездарных“: они ведь сами вздыхают, прерывая вздохи скрежетанием зубовным, зачем все это (семья, брак, искусство, наука, экономика) принадлежит им лишь платонически, по одному имени: „искусство христианских народов“, „семья у христианских народов“; зачем везде они (скряжники) являются не подлинными обладателями, а лишь в качестве „имени прилагательного“ около иных и единственно значущих имен существительных: „народ“, „искусство“. „Ах, если бы нам это все, но не платонически, а эссенциально!“ — вот вздох богословов и богословия за много лет уже, за многие века. Мережковский со своим „Дионисом“ и предлагает им все это невероятное богатство, предлагает эссенциально; но требует… Или, точнее, он ничего сам и от себя и ради себя не требует, а просто предлагает самим христианам разрешить почти математически-точную задачу:
1) кто хочет обладать кровью — должен быть сам кровен;
2) кто хочет обладать плотью — должен быть сам плотянен;
4) кто хочет обладать богатством — должен быть именно богат,
5) и вдохновенен,
6) и обилен,
7) богом и „Богом“ быть: дабы стать Отцом и „главою“ церкви обильной, „божественной“.
И тогда — все пожелания богословов и богословия исполнятся. Бог — вечен и одно; но сознание Его „верующими“ может быть различно: и вот черты этого-то сознания непременно сформируют тип или, иначе, „предикаты“ религии-церкви. Если вся боль богословов свелась почти к воплю: „отчего мы не по существу владеем миром“, то позади его лежит та ошибка их же, что вообще все эссенциальное они выпустили, враждебно вытолкнули из собственного представления „Бога“ и прияв Его, как великое Nomen, образовали не Religio, a номинализм с религиозными претензиями.
Ну, хорошо: согласимся с о. Михаилом, что „ни восторга, ни вдохновения“ религии не нужно; что, не содержась в исповедуемом Боге, они не содержатся и в исповедующей Его церкви. Отлично, мы успокоились. Но что же у нас осталось? Например, не осталось ли у нас пронырство, каверзничество, — добродетели холодные, качества ледяные, в которых непременно напутает „вдохновенный“, а вот без вдохновения человек весьма далеко может пойти в практике этих душевных способностей или „немощей“? Да, принципиально они не исключены. Обратим внимание. Действительно, не найдется ни одной строки во всей необозримой богословской христианской литературе за 2000 лет, „потворствующей разврату“; ну хоть бы пятистишие за 2000 лет:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени…
Ни одного такого или приблизительно подобного пятистишия в 390 томах in-folio „Patrologiae cursus completus“ [6] Миня, который обнимает всю совокупность трудов древних писателей христианства. Ни цветочка. Ни лучика. Ни росинки. Была же причина, так радикально подсекшая
Но сказать и исповедать, что так-таки нигде, ну хотя бы у Тертулиана или вообще кого-нибудь, из западных отцов (ибо о восточных мы не смеем говорить), не было решительно ни одного слова „пронырливого“ и „каверзного“ — этого сказать невозможно. Познаем истину из взаимных упреков. Ни один восточный апологет не упрекал западного богослова в „потворстве чувственности“, в дифирамбах „робкому дыханью и вздохам“: до такой степени их действительно не было! А вот упреков в „пронырстве и каверзничестве“ — сколько угодно. И значит, подлинно эти качества были! Были они в одной западной части христианского мира, и может быть не вовсе лишена их и другая. Не смеем здесь указывать, но вправе сослаться на о. Михаила. На магистерском диспуте в Казани, перед защитою диссертации он произнес речь: „Две системы отношений государства к церкви. Римское и Византийско-славянское понимание принципа отношений государства к церкви“ (Казань, 1902). В ней изображены идеалистические течения Византийской истории, как они выразились в совместной работе государства и церкви. Государство имело самое возвышенное воззрение на церковь, и то помогало ей силой (школа Юстиниана Великого, партия, группировавшаяся около Св. Софии), то само, так сказать, сгибалось и мякло в руках людей церкви, отказываясь даже и для себя, в своих собственных недрах, от жестких и твердых форм юридического существования (партия, группировавшаяся около Св. Непорочности, т. е. Церкви Влахерны вместе со Студийскою обителью). В конце концов победило второе течение, наиболее идеалистическое, небесное. И вот результат этого, т. е. результат того, что государство как бы передало в руки церкви, в лице ее самого кроткого и нежного, идеалистического течения, некоторые свои функции. „В последние дни Византии создался институт вселенских судей. Вселенские судьи, ведавшие важнейшие преступления граждан, были в большинстве священники. Они перед Евангелием давали обещание судить по правде и судили в обстановке, не похожей на суды мира сего. Суд часто происходил в церкви; на первом месте между книгами закона было Евангелие, и суд производился более по правде Христовой и апостольской, чем по институциям и пандектам. Имена Тита и Кая, которые так часто встречались в прежнем римском праве — заменены были здесь именами Петра и Павла“ (с. 18). Так рассказывает о. Михаил одну половину дела и продолжает о другой: „Но сами вселенские судьи через несколько времени оказались под судом за лихоимство и неправые суды. Убийства, ослепления, кровь, казни и пытки — все это было кощунственным ослеплением Евангелия, хотя это Евангелие и заменило в судах свод законов“ (с. 19). Так на двух страничках рядом изображает историк, канонист и монах царство „бедных“ по принципу, „не вдохновенных“ по обету, которым, за исключением горячих сторон души, остались холодные: корысть, коварство, хитроумие и хитросплетения.