Использование восхода солнца или любой формы света, так же как и символы добра или откровения — банальность, но это банальность того же сорта, что и любовь: это настолько общепринято и фундаментально, что вы не сможете их избежать. Что сможете вы сделать из использования подобной банальности или не сможете, принесете ли вы новизну в их использование или нет, решать вам.
Введение символических приемов в реалистическую во всех других отношениях историю — не самый удачный прием. Например, в некоторых книгах есть приемы, предполагающие символику мечты, но при этом не всегда полностью ясны. Это — неудачное смешение двух методов. Это не может быть оправдано, потому что разрушает реальность истории. (Но это стоит использовать, однако, в музыкальных комедиях. В мюзиклах все возможно, единственное правило — иметь воображение.)
Чтобы оправдать трагические финалы в литературе, следует показать, как я это сделала в романе «Мы живые», что человеческий дух может пережить даже худшее из обстоятельств — худшее, связанное с природными катастрофами или злым умыслом других людей, никогда не победит человеческий дух. Процитируем из речи Голта в романе «Атлант расправил плечи»: «Страдание как таковое не ценность, ценна только борьба человека против страдания».
Здесь я говорю о философском оправдании, не литературном. Насколько литературные правила позволяют, вы можете изображать, что угодно — можете придумать историю, в которой каждый персонаж внутренне разрушен, тогда у темы, представленной этим человеком, нет никакого шанса, и разрушение — его судьба. Есть много таких произведений, некоторые из них хорошо написаны. Но описывать страдание ради страдания не может быть философски оправданным, и с литературной точки зрения такая история бессмысленна.
В романе «Мы живые» все хорошие люди побеждены. Философское оправдание трагедии заключается в том, что история на деле отменяет коллективистское государство и показывает, метафизически, что человек не может быть разрушен этим государством, он может быть убит, но не изменен чуждой ему идеологией; героиня умирает, блестяще утверждая ценность жизни, чувствуя, что была счастлива в прошлом, потому что знала, какой жизнь должна быть.
Другая совершенная трагедия — «Сирано де Бержерак» Эдмона Ростана, в которой герой умирает разочарованным как в любви, так и в предназначении поэта. Но он сохраняет верность этим ценностям до конца. Оправдание для этой трагедии заключается именно в том, что ничто не сломает дух героя — хотя автор приготовил ему немало бедствий на пути.
Виктор Гюго, романы которого часто имеют трагический финал, всегда оправдывал персонажей так, как я делаю это в романе «Мы живые». Даже если персонаж встречается с природным бедствием, трагедия и боль — не главное, они, метафизически, — не последнее слово о человеке. Гюго никогда не описывал подавляющий ужас боли, которую любой найдет в реалистическом романе — например, в сцене самоубийства в «Анне Карениной». (Наоборот, удовольствие и счастье никогда не выглядят бесспорными в реалистических романах.)
В общем, создание представления, которое связано исключительно с отрицанием жизни, является недостатком как в философском, так и в литературном плане.
Лучший пример — Достоевский, великолепный моралист, который никогда не мог показать в произведении то, что считал хорошим. (Он пытался сделать это в нескольких романах, без успеха.) Однако в разоблачении зла был мастером.
Это недостаток его романов. Они, в некотором смысле, не совсем беллетристика. Они нравятся мне как демонстрация человеческого ума и проницательности в работе — того, что его ум в состоянии идентифицировать и изобразить. Но после прочтения остается удовлетворение только от познания человеческой натуры, но не художественное удовлетворение от того, что вместе с его персонажами пережил опыт, который является катарсисом, гибелью как таковой, приводящей к очищению. Хотя чтение его романов совсем не является очищением.
Цель романов Достоевского более дидактична, чем художественна. Художественная — означает превосходная, когда техника великолепна. Но поскольку искусство является прежде всего представлением ценностей, Достоевский терпит неудачу, потому что выражает свои ценности только через негатив. Мы знаем, против чего он выступает, но не знаем, за что он ратует, этого он не способен объяснить. (Причина в том, что он слишком интеллектуальный человек и слишком хороший художник, чтобы сделать, что хочет, а именно достойно разработать и отразить в литературе христианский идеал.)
Пример из другой области — Гойя, художник, который является непревзойденным мастером изображения ужасного. Вы, должно быть, знакомы со страшными сценами в его картинах, которые он рисовал на сюжеты Наполеоновских войн в Испании. Говорят — и, вероятно, это биографически оправдано — его целью было разоблачение ужасов войны. Но я бы задалась вопросом о мотивах Гойи и Достоевского. Художник, сознает это или нет, в конце концов занят выражением своих ценностей — и это требует некоторого «обаяния злом», признания зла ценностью, чтобы посвятить целую работу исключительно этому. Достоевский открыто демонстрирует такое обаяние.
Я читаю романы только с одной целью и для меня не имеет значения опытность автора.
Я читаю роман с целью увидеть людей, которых я хотела бы видеть в реальной жизни, и, переживая некий опыт, я хотела бы с ними жить. Для тех кто говорит, что это ограниченное использование литературы, мой ответ такой: нет — потому что для любой другой цели нехудожественное произведение — лучше. Если я хочу узнать что-то, я могу почерпнуть это из нехудожественного произведения. Но единственная область, где научная литература бессильна — царство ценностей и их конкретизация в жизни человека, — поэтому ничто не может заменить искусство, и особенно беллетристику.
Поскольку это первостепенная задача искусства, вот почему я лично наслаждаюсь больше всего, читая беллетристику, и это единственная вещь, в чем я уверена заранее.
Я бы не хотела «прожить» или прочувствовать произведение Достоевского. Я восхищаюсь им, но только в смысле литературной техники, я не наслаждаюсь, читая его романы. Я наслаждаюсь Виктором Гюго. Я не разделяю его идей и не всегда одобряю трагические финалы, тем не менее он является для меня писателем самым близким, который создает тип людей и событий, за которыми мне нравится наблюдать или понравилось бы жить с ними.
Это то, в чем я лично нахожу удовольствие от чтения беллетристики, и это не субъективно. Под «личным» я подразумеваю только «мое» — и могу защитить и доказать мой подход к литературе в качестве образцового во всех отношениях.
Этот курс — часть доказательства.
Eliot Dole Hutchinson. How to think Creatively (New York: Abingdon press. 1949), p. 91
см. книгу The early Ayn Rand.
см. «Романтический манифест».
См. David Harriman, ed., Journals of Ayn Rand (New York: Dutton. 1997), pp. 532–540.
Я включил эти два варианта сюда, хотя они уже включены в «Романтический манифест» (в эссе «Основные принципы литературы»), потому что анализ, данный Айн Рэнд здесь, полнее.
A Letter On Style (1932), reprinted in H.E. Maule and M.H. Сипе, edg.. The nean from main Street (New York: Random House, 1953).