Вот из этих плюсов и складывался в моем представлении образ писателя Юрия Полякова. Такая писательская судьба завидна и симпатична. Но есть в ней и какая-то поверхностность, не позволяющая говорить о действительно серьезном литературном феномене. Ведь что бы ни говорили по этому поводу постмодернистские острословы, но литература в России все-таки всегда была больше только литературы. С нее всегда больше спрашивалось обществом, но за это и всегда больше отпускалось Богом.
К счастью (для Полякова-человека, скорее, к несчастью), был в его судьбе один момент, который заставил его соскочить с привычной орбиты мастеровитого социально-психологичекого письма и задуматься о проблемах более глубинных, роковых для всей России. Я имею в виду, конечно, события 1991-го и 1993-го годов, когда вся страна колебалась перед выбором и, в конце концов, позволила сделать этот выбор за себя, притом таким людям, которым позволять это делать было ни в коем случае нельзя.
На волне читательского успеха повестей «ЧП районного масштаба» и «Сто дней до приказа», несших в себе мощный разоблачительный и соответственно разрушительный заряд, Поляков оказался перед искушением, которого не смогли выдержать многие писатели 90-х годов, когда была востребована и парадоксальным образом поощрялась властью именно такая литература. Но Поляков — неожиданно заупрямился.
«Давно замечено, — пишет он в предисловии к своему четырехтомнику, вышедшему в прошлом году, — что скоропостижная слава обладает уникально оглупляющим эффектом. Став, по выражению кого-то из журналистов, одним из «буревестников» вскоре начавшейся перестройки, я мог бы до сих пор гордо и гонорарно реять над ее руинами. Этим, кстати, к своему стыду, я некоторое время и занимался… Но по мере того, как романтика перемен преобразовывалась в абсурд разрушения, я все чаще задумывался над тем, почему именно мои повести оказались столь востребованы временем и сыграли, вопреки желанию автора, свою роль в крахе советской цивилизации, к которой я испытывал сложные, но отнюдь не враждебные чувства» («Как я был колебателем основ»).
И опять: что бы ни говорили сейчас об относительности всех и всяческих ценностей, но есть в русской литературе «код», завещанный Пушкиным, не набрав который ни за что не ее не откроешь и не прикоснешься к ней, в каких бы хитроумных и причудливых сочетаниях не складывались цифирьки на кодовом замке. Этот «код»: покаянный мотив.
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю…
Известно, что Лев Толстой предлагал более радикальный вариант последней строки: «Но строк постыдных не смываю…» Но это, однако, совсем не пушкинская тональность. Пушкин и нравственные вопросы решал по-писательски, самой атмосферой литературного творчества, цельного от первой строки до последней и в то же время очень менявшегося.
Надеюсь, не надо долго объяснять, что Пушкин здесь назван не в качестве параллели (это было бы просто нелепо), но в качестве примера того, каким образом писатель преодолевает собственные заблуждения, отвечает за них.
В творчестве Полякова как будто не заметно этого перехода, этой внутренней ломки. Он сохранил все фирменные черты своего письма и даже усовершенствовал их. Но между «ЧП районного масштаба» и последней повестью «Небо падших» громадная дистанция. Если в первой повести писатель «колебал основы», то в последней мучительно ищет их.
В одном из интервью он так высказался о замысле этой вещи: «Моя повесть о любви. Странной, трагической, изломанной… Понимаете, судьбы так называемых новых русских отданы сейчас на откуп детективам и другим развлекательно-чернушным жанрам, которые по своей природе стоят гораздо ближе к кроссвордам, помогающим убить время в электричке, нежели к литературе. А на самом деле «русские мальчики эпохи первичного накопления» еще ждут своего Достоевского. Есть, конечно, травоядные, питающиеся долларовой зеленью. Их задача — набить поскорее брюхо и отползти из «этой страны». Но мне как литератору они не интересны… Но есть и другой тип нового русского. Эти люди замысливали свою жизнь иначе — хотели быть учеными, военными, изобретателями, художниками. Радикальные реформы направили их пассионарную деятельность по другому руслу. Им сказали: «Обогащайтесь!» — и они обогатились. Но у многих в душе остались боль и горечь от того, что в сегодняшней России предприимчивый человек может добиться благополучия, лишь обворовывая своих соотечественников и разрушая собственную страну… В этих людях при всем внешнем блеске что-то непоправимо сломалось. И даже великий дар любви оборачивается для них пыткой. Такая любовь не рождает жизнь, а отнимает жизнь…»
Однажды в личном разговоре Юрий Поляков сказал мне, что в главном герое повести Павле Шарманове, приватизировавшем добрую часть отечественной военной авиации, безмерно разбогатевшем и, как водится, погибшем от рук соперников, он пытался вывести образ нового Фомы Гордеева, человека, не сумевшего вытравить в себе совесть и оттого тоже не вписавшегося в капитализм. Мысль показалась мне крайне любопытной (сам я к ней не пришел). Она дополняла очевидную линию, связанную с историей Манон Леско гениального аббата Прево, ясно прописанную в повести «Небо падших». Но развивая эту мысль дальше я пришел к печальным итогам.
И в «Фоме Гордееве», и в «Деле Артамоновых», и в «Жизни Клима Самгина» М. Горький показал классическую трагедию русского предреволюционного купечества, а именно: вырождение купеческого сословия в третьем поколении. Сильный отец, нажившийся «по-старинке» (не исключено, что и с помощью кистеня на глухой лесной дороге), рождает сына, который пытается поставить дело на просвещенные, образованные рельсы, поучившись для этого за границей и т. д. Но вот внук почему-то становится либо революционером, либо проматывает дедовские капиталы в борделях и ресторанах, либо удивительным образом сочетает и то, и другое. Горький не придумал эту схему. О трагической деградации русского капитализма в третьем поколении писал и такой, явно не заинтересованный в этой деградации человек, как Владимир Рябушинский, член одной из самых мощных и богатых российских купеческих семей.
В повести «Небо падших» «декаданс», вырождение и, наконец, смерть настигает главного героя в расцвете сил. Роковая и поистине «декадентская» любовь, с которой он не может (да и не хочет) справиться, крушит все его планы, и заманчивое небо оказывается дном жизни.
В нашей литературе нет вещи с более точным и страшным диагнозом новорожденному капитализму. Не второе и не третье поколение, а самое первое и на самой вершине взлета! И все потому, что нельзя обмануть жизнь. Нельзя добиться благополучия, обворовывая и разрушая свою страну, как нельзя стать большим писателем ценой предательства своей духовной родины, какой бы нелепой и нищенской перед лицом «цивилизованного мира» она ни представлялась.
В «Небе падших» Юрий Поляков закольцевал две темы и две линии. Тему личной судьбы, личной творческой биографии и тему «новых русских» без анекдотической примеси, взятой в самом точном смысле этого слова.
В прозе Полякова вы почти не найдете откровенной метафизики, повальная мода на которую захлестнула современную прозу с её невыносимой псевдорелигиозностью. Но вот метафизику сложнейших отношений личности и общества, диалектику души человеческой, преломленной в самых актуальных общественных проблемах он чувствует прекрасно.
2002
Захар Прилепин: Новый Горький явился
Санькя
Ровно сто лет назад, находясь в Америке, Максим Горький начал писать роман «Мать», который впоследствии стал ужасом не для одного поколения советских школьников. А роман-то был на самом деле интересный, но только в контексте своего времени. Новые времена рождают новый контекст.
Название романа молодого прозаика Захара Прилепина очень простое, но не без «выверта»: «Санькя». Так, по-простонародному, зовет молодого главного героя его деревенский дед. Народ в романе Прилепина — вообще одна из центральных тем. О народе постоянно говорят. Одни, как правило, отрицательные персонажи подписывают ему и всей России смертный приговор. Причем это не только «демократы», но и приспособившиеся к власти «патриоты». Но настоящим живым олицетворением народа в романе Прилепина, как и в романе Горького, является мать главного героя. Этот образ несчастной, затравленной, тяжело работающей за гроши женщины, не понимающей революционные устремления сына, пожалуй, действительно самый сильный в романе. Только вот Ниловны из матери Саньки не получается. Ну никак.