Француз Тревельян ищет древние книги, знакомится на корабле с молодым человеком по фамилии Троссер (будущим управляющим в замке польского графа Радовского, чья дочь-красавица сами догадайтесь кто). Они попадают в плен к англичанам и сначала живут в Бомбее, потом отправляются в Персию, где находят древнее племя зороастрийцев или огнепоклонников, которым и принадлежит Великая Книга. С этой книгой Тревельян доходит до русского Кавказа и там умирает, предварительно запрятав ее и оставив на камне надпись о ее местонахождении. Но содержимое Книги исчезает («лисицы, должно, поели»), Неврев находит лишь замечательный кожаный переплет с медным окладом, который казак Дорофей прибирает для своего станичного батюшки («а то у него в церкве молитвослов совсем поистрепался»).
Но — стоп! Если я еще не совсем запутал читателя, который не знаком с романом Антона Уткина, то добавлю, что, во-первых, не пересказал и половины фабулы, а во-вторых, все вышеизложенное не имеет к роману никакого отношения. Конечно, «Хоровод» можно пересказать. Больше того, он и напрашивается на пересказ, ибо состоит из нескольких четко прописанных сюжетных историй, тесно между собой связанных, с многочисленными ответвлениями, тоже четко прописанными и связанными между собой и основными сюжетными линиями. По виртуозности сюжетостроения, по строгости, с которой выверен романный чертеж, «Хоровод», по-моему, беспрецедентный образец дебюта, во всяком случае, я такого не припоминаю. Пересказать, разумеется, можно. Но…
Необыкновенная «легкость пера», с которой автор касается тем слишком значительных, от кавказской войны до иезуитов и зороастрийцев, смущает с самого начала чтения. И не только потому, что от легкого пера мы отвыкли, и чистота слога сегодня кажется едва ли не более искусственной, чем выморочный язык новой прозы. («Додостоевский стиль», — верно заметил по поводу романа Борис Кузьминский в газете «Сегодня»).
Главное: не очевиден жанр. Что это: авантюрный роман или мистический триллер, квинтэссенция русского романа или беллетризованное сочинение на «девятнацативечную» тему с запрятанными философскими смыслами? Новый Умберто Эко явился? В какой-то мере автору и в самом деле удалось то, о чем долго мечтали отечественные поклонники знаменитого итальянского постмодерниста. «Хоровод» — это произведение несомненно постмодернистичное. Можно понимать и так и сяк и эдак. Как безопасную экскурсию в русский ХIХ век (все что хотите: столицы, деревня, Кавказ, Польша, Европа, Кюстин, Чаадаев), как религиозно-философский трактат на тему «о простоте и сложности мира», на котором словно лежит «покрывало Майи», и как, наконец, просто занимательное чтение.
Однако, роман не был принят ни теми, ни этими. Ни суровыми «реалистами», ни «постмодернистами». Ни теми, кто за игру в литературе, ни теми, кто против нее. Пытаясь определить направление прозы Уткина, назовем это «реалистическим постмодернизмом! Рано или поздно, должно было появиться сочинение, которое бы сочетало в себе оба веяния: волю к игре и волю к серьезности, живой литературный язык, вкус к подлинности (при всей придуманности лица, детали, мелочи пейзажа и интерьера в романе прописаны довольно строгим реалистическим пером, они восхитительны в своей неподдельности) и «книжность», нарочитость, филологичность. Подобное сочинение могло быть написано лишь за стенами современного литературного театра, что и произошло: насколько я знаю, Антон Уткин свалился на голову «Нового мира» внезапно, без предупреждения. Его не ждали.
Есть вещи безусловные. Например, кавказские сцены в «Хороводе» безусловно хороши и написаны человеком, влюбленным не только в Пушкина и Лермонтова, но и просто в горы, в кавказский этнос. К сожалению выпавший в журнальном варианте «персидский» фрагмент написан не менее живо и органично, и он хотя бы на несколько минут, но непременно сделает вас «зороастрийцами». Точно так же, как неподражаемый отставной майор Хруцкий, безвылазно сидящий в своей калужской деревеньке обязательно докажет вам, что весь смысл мироздания лежит на донышке хрустальной рюмки водки, опрокинутой под соленый грибочек. Тем более что в этом с ним согласен и «книжник» Тревельян: «… людям кажется, что история — это они, они опьянены призрачными успехами, а сама история их и не заметит и быстро докажет им обратное. Они, словно ботаники, гоняются за бабочками, но, к сожалению, только за теми, которые существуют в их сознании. Не обстоятельства у них во власти, но они во власти обстоятельств. Найдется проходимец… и все сначала, ибо круг один. А мир… мир это не отсеченная голова короля, а молочница, разносящая душистое молоко ранним солнечным утром, дети, резвящиеся на лужайке, дровосек, с котомкой за плечами выходящий из своей хижины на поиски поваленного молнией дуба, умиротворяющее поскрипывание люльки, колыбельная, сопровождающая нежный закат, юная цветочница, продающая букетики ландышей на бульваре Распай, маленький савояр, присевший отдохнуть в тени старого каштана, озабоченные взгляды старушки, приметившей дырку на простыне, муха, угодившая в тесто, тягучий звон колоколов над Сеной, призывающий к молитве, а не набат, шелест книг в старой Сорбонне, брызги лафита, свежий вкус спаржи — вот что придает миру прочность египетской пирамиды, вот вам вся вечная всемирная история, достойная слов».
Ну и о чем же, в конце концов, этот роман? О вере, господа, о вере! О том, какое это простое, сложное, очевидное и невероятное слово вера. Способная свести человека с ума, но и вернуть к единственно возможной достойной жизни. Потому что верить можно по-разному, но истина все равно одна. И человек разумный должен понять, что:
— Вера верой, — прошептал дядюшка, наклонившись к своему соседу — незнакомому мне пожилому генералу, — а к обедне не мешало б сходить».
И еще это роман о конце романа. О том, что после конца романа, провозглашенного в ХХ веке, начинается новый роман, неистребимый как жизнь. Потому что люди — это дети, и им ничего здесь не докажешь.
«— Дядюшка, вы обещали сказать нам, страшный ли Шамиль?
— Дружок, когда я служил на Кавказе, Шамиля еще не было.
— Ну все равно, скажите про того, кто был, — просят дети».
1996
Александр Яковлев: Слезинка ребенка
Недавно говорил по телефону с одним знакомым прозаиком, моим ровесником, то есть сорокалетним. «Как жизнь?» «Плохо!» «Что такое?» «Да вот, понимаешь, сижу перед книжной полкой, на ней стоит двадцать моих книг». «Это же здорово!» «А радости-то никакой».
Александр Яковлев, проработав в прозе больше двадцати лет, издал, наконец, первую в столице книжку. Александр Яковлев — минималист. Книжки старается издавать пореже и потоньше, рассказы делать покороче (не больше 2 страниц) и даже фразы, по возможности, ужимать до одного слова. У большинства прозаиков хочется разбить одно предложение на три-пять. У Яковлева наоборот.
«Вот появляется буксир «Монерон»».
Это не предложение. Это целый абзац.
За это его до последнего времени не любили в толстых журналах. Вы, говорили, товарищ, кто? Классик? Ах, нет? Тогда идите и пишите, как все нормальные графо… молодые писатели то есть. Или вы всерьез думаете, что мы напечатаем ваши две паршивые страницы в нашем солидном журнале?
Иногда он сдавался и писал длиннее.
Получалось хуже, но зато это брали.
«Господи, какие же мы маленькие в мире Твоем!» Вот и все мировоззрение Яковлева. Вся философия, идеология, общественные взгляды…
Но автор предисловия к книге Олег Павлов совсем не прав, когда пишет, что у Яковлева «именно «мирок», а не «мир»». Со знаком плюс пишет, но все равно не прав. У Яковлева именно Мир — огромный, необъятный. Как тайга, как Сахалин, как средняя Россия и т. д.
В этом Мире человек маленький. Вот такусенький. Смешной и нелепый, вроде двух чудаков, с туристическим топориком и мелкокалиберной винтовкой без приклада забравшихся в глубину тайги. Или выпускника Литинститута, без шиша в кармане доехавшего-доплывшего до Сахалина (как Чехов, высокомерно думал он, но Чехов-то, между прочим, полдороги в собственной коляске прокатил, а потом еще выгодно ее продал). Или «просто Юрки», деревенского пацана, который всегда и со всеми спорит, да по ночам наблюдает онипланетян.