Казалось бы, это противоречие должно было решиться в основном корпусе деревенской прозы, написанной природными «мужиками»: Беловым, Абрамовым, Воробьевым, Распутиным, Астафьевым, Шукшиным, Личутиным. Ничуть не бывало! Дистанция только упрочилась! Вся деревенская проза — это проза не просто о параллельном мире, но и о мире, который, существуя отдельно, отходит в инобытие — в незримый глазу град Китеж. Претензии, что деревенская проза идеализировала «мужика» совершенно неосновательны; с равной степенью верности можно обвинить Гомера в идеализации античности, а «рыцарский роман» в идеализации рыцарства. Кто проверит?
В стихах Николая Рубцова самые рядовые вещи происходят — точно во сне, точно в сказке:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды.
Оттого они так и волнуют своей музыкой, что она звучит — будто из иного мира, который, еще не потеряв «одновременного существования» уже превратился в инобытие. И получается, что слышит эту музыку только автор стихов; современному читателю расслышать ее «без посредника» все труднее и труднее; современный человек все больше становится туговат на ухо. То, что внезапно достигало слуха Тургенева или Солженицына благодаря удивительной резкости этого звука — теперь звучит все тише и тише.
В рассказе Людмилы Петрушевской «Новые Робинзоны» музыки почти не слышно. Что-то еле-еле пробивается в конце, когда старуха Анисья приходит к городским беженцам в их лесное убежище и пытается быть «душою» их временного дома. Но — ни о чем ее не просят рассказать, ибо заняты только проблемой выживания. У других старух даже лиц не видно: «Весной Марфутка, закутанная во множество сальных шалей, тряпок и одеял, являлась к Анисье в теплый дом и сидела там как мумия, ничего не говоря… Марфутка сидела, я посмотрела однажды в ее лицо, вернее, в тот участок ее лица, который был виден из тряпья, и увидела, что лицо у нее маленькое и темное, а глаза — как мокрые дырочки».
Редко-редко в «новой русской прозе» звучит что-то, отдаленно напоминающее былую музыку. Последним событием я считаю рассказ Алексея Варламова «Галаша», напечатанный не так давно в «Новом мире». Но и здесь исповедь деревенского мужика — вызывает в авторе не изумление, а скорее, недоверчивое любопытство: вот, оказывается, что рядом происходит! В остальных вещах, как, например, в повести Алексея Слаповского «Первое, второе пришествие» обращение к деревенской теме всего лишь становится поводом для разыгрывания карнавала масок, шутовского действа, что отличается от кровавого пушкинского «карнавала» тем, что все здесь происходит как бы не всерьез, как бы понарошку.
Гораздо более удачным примером «карнавального» подхода к этой теме мне видится повесть Валерия Володина «Русский народ едет на шашлыки и обратно». Здесь под смешным просматривается кошмарное: пир для городских «начальников» устроен в буквальном смысле на могилах вымирающей деревни; он таким образом оказывается пиром «после чумы», а это едва ли не более страшно, чем пир «во время».
Что случилось с «музыкой»? Рухнули все границы? Наступило время демократии, когда говорить об этом вроде как нет резона, ибо ни «барина», ни «мужика» давно нет в природе? Но говоря о «мужике», мы почти забыли о «барине».
Прощай, дворяне!
В нынешнем сознании царит чрезвычайная путаница во всем, что касается «барской» культуры. Едва ли не главную роль сыграл в этом советский кинематограф. Реабилитация внешних атрибутов «барства» от шлафроков и чубуков до ментиков и аксельбантов — по своей цветастой нелепости сравнима разве только с черно-белой реабилитацией фашистской эстетики в сериале «Семнадцать мгновений весны». В фильмах вроде «Звезда пленительного счастья», «О бедном гусаре замолвите слово», «Эскадрон гусар летучих» и даже такой талантливой экранизации романа Гончарова, как «Несколько дней из жизни Обломова», внешняя сторона дворянской эстетики явно преобладала над ее содержанием, и создавалось впечатление, что дворянство — нечто прежде всего красивое. С другой стороны, интересным феноменом являются советские фильмы о гражданской войне, где «правильная» революционная идея никак не противоречила «ностальгическим» белогвардейским мотивам.
Увлечение внешними признаками «барства» часто приводит и к странному пониманию его роли в русской литературе. Для большинства школьников лермонтовский Максим Максимыч представляется «народным» типом, в отличие от Печорина, который, разумеется, «дворянин». Но Максим Максимыч не просто дворянин, как и Печорин — а и стоит выше последнего по званию. Так при встрече с Максимом Максимычем прапорщик Григорий Печорин отвечает ему по полной форме: «- Точно так, господин штабс-капитан». И лишь благодаря демократичному отношению начальника к подчиненному между ними завязались приятельские отношения.
Манкировать беседой со штабс-капитаном в следующей главе Печорину позволяет лишь то обстоятельство, что к этому времени он уже вышел в отставку.
Из той же путаницы берет начало твердое убеждение, что — «барской» культуры при социализме быть не могло; что те, кто мнили себя в это время «барами», на самом-то деле были просто выскочками «из грязи да в князи». И наоборот — после конца социализма возможно возрождение «легитимного дворянства».
В роскошном глянцевом журнале с типичным названием «Imperial Magazine» читаем статью «Старая аристократия в новом времени» о потомках графов и князей Голицыне, Бобринском, Глинке, Оболенском и других. Они уверены, что их возрождение не за горами. Например, В. Н. Оболенский считает, что «бизнесмены очень заинтересованы в контактах с нами», и хочет открыть аристократический клуб, «куда соберутся не только дворяне, но и крупные бизнесмены». И хотя очевидно, что это будет собрание псевдодворян без Двора и дворов вкупе с явными и тайными уголовниками, г-на Оболенского это ничуть не смущает.
Но вот почему бы не считать настоящим «барином» красного графа А. Н. Толстого, который до возвращения в СССР, скорее, был не самым известным писателем и не самым крупным журналистом и лишь в Стране Советов приобрел положение настоящего «барина»? Чем его жизнь, с размахом, с бешеными удовольствиями, о которых и по сей день вспоминают старые писатели и театралы, не была «барской»? Угождал режиму? Ну и что! Всякого дворянина Царь за ослушание мог послать хоть на Камчатку.
Почему не признать «барами» крупных и не очень начальников ГУЛАГа? В их полном подчинении находились миллионы людей, от их капризов зависели многие тысячи судеб. И как можно это сравнить, например, с положением дворянина Ивана Кузмича Миронова и его Василисы Егоровны: «Услыша, что у батюшки триста душ крестьян, «легко ли! — сказала она — ведь есть же на свете богатые люди! А у нас, мой батюшка, всего-то душ одна девка Палашка, да слава Богу, живем помаленьку»!
Очевидно, что понятия «барин» и «дворянин» не только отличаются друг от друга, но часто являются антонимами. И очевидно, что «барство» оказалось куда более живучим явлением — чем «дворянство». «Барство» осталось и тогда, когда «дворянство» как понятие государственной службы было истреблено в советском сознании и подменено внешними признаками красивой, богатой жизни. Но в то же время между этими понятиями существует какая-то глубокая связь, которая не позволяет так просто развести их в стороны.
Умный и тонкий исследователь русской религиозности В. П. Рябушинский относит возникновение «барства» как особой культуры к XYII–XYIII вв., когда окончательно закрепились и привилегии дворянства: «Линия, отделявшая в России, начиная с первых годов 18 века, мужика от барина, была странная и извилистая, очень ясная при наглядном обозрении, трудно, иногда, объяснимая словесно и логично, особенно в дальнейшем.
Начитанный, богатый купец-старообрядец с бородой и в русском длиннополом платье, талантливый промышленник, хозяин для сотен, иногда тысяч, человек рабочего люда, и в то же время знаток древнего русского искусства, археолог, собиратель икон, книг, рукописей, разбирающийся в исторических и экономических вопросах, любящий свое дело, но полный и духовных запросов, такой человек был «мужик»; а мелкий канцелярист, выбритый, в западном камзоле, схвативший кое-какие верхушки образования, в сущности малокультурный, часто взяточник, хотя и по нужде, всех выше себя стоящих втайне критикующий, один из предков грядущего русского интеллигента, — это уже «барин» (Вл. Рябушинский. Старообрядчество и русское религиозное чувство, М. — Иерусалим, 1994).
Время Никона и Петра Рябушинский считает «моральным землетрясением», когда над религиозным чувством нации было произведено такое же надругательство, как над всей Россией в 17 году нашего века: «Теперь чека, гепеу — тогда Преображенский Приказ, Тайная канцелярия: названия и формы переменились, а суть осталась».