полагает, что раньше других была написана повесть (новелла) «Тамань», причем именно как отдельное произведение 42. Б. Т. Удодов разделяет мнение, что основная работа над «Героем нашего времени» началась по возвращении Лермонтова из ссылки в 1838 году, но тоже, полагает он, «Тамань» — вне этого замысла — была написана раньше, в сентябре — декабре 1837 года 43. (Аргументы в подтверждение версии рассмотрим чуть позже).
Надобно добавить, что «Тамань» и сюжетно, и стилистически ближе всего примыкает к наброску «Я в Тифлисе». Этот побочный кавказский (нереализованный) замысел расшифровал И. Л. Андроников: «Сюжет наброска “Я в Тифлисе” с офицером, бросающим в воду по приказанию коварной красавицы труп другого, убитого ею, офицера, с финалом, в котором таинственный преследователь падает с высокого моста в бурную реку, — этот замысел имел больше общего с кавказскими повестями Марлинского и с юношеской прозой самого Лермонтова, чем с будущим журналом Печорина. Работая над “Героем нашего времени”, Лермонтов не только освободил этот первоначальный замысел от густоты романтических красок, но и пересказал это приключение с иронией по адресу романтических повестей» 44. Упомянуть об этом захотелось как о знаке настойчивого интереса Лермонтова к поэтической теме Кавказа, воспетого пером Державина и Пушкина; отсюда и разнообразные подходы к теме. Более всего романтических красок как раз в «ранней» «Тамани» 45.
Времени создания «Тамани» принципиальное значение (именно для понимания жанра лермонтовской книги) придает Э. Г. Герштейн 46, но занимает иную позицию. Исследовательница сжимает дистанцию между написанием и публикацией «Тамани» (она считает, что повесть написана позже сентября 1839 года), но ее мотивировка неубедительна: «Зрелое мастерство и поэтичность “Тамани” стали предметом восхищения знатоков и любителей с первой же ее публикации в журнале. Вплоть до наших дней она остается образцом совершенной прозы. Трудно себе представить, чтобы этот шедевр был написан раньше “Бэлы”» (с. 10). Думаю, еще труднее представить, что творчество художника идет только линейно по восходящей и вслед за шедевром надо обязательно ждать нового, еще более значительного шедевра. А чем не шедевр «Бэла»?
Версию позднего написания «Тамани» Э. Г. Герштейн подкрепляет таким аргументом. В еженедельнике «Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”» «Отечественные записки» поместили программу публикаций на конец 1839 и начало 1840 года. Из лермонтовских произведений здесь указана только повесть «Фаталист». В феврале сверх того была опубликована не значившаяся в программе повесть «Тамань». «Вывод напрашивается сам собой: в сентябре 1839 года она не была еще написана» (с. 11). Однако возможна иная версия: в сентябре 1839 года у Лермонтова еще не было намерения публиковать «Тамань» в составе намечавшейся книги.
Исследовательница настаивает: «Трудно придумать причины, заставившие бы Лермонтова в течение двух лет держать в столе законченную рукопись “Тамани”, если бы этот шедевр был уже создан в конце 1837 года» (с. 20). Но не надо «придумывать» причину; достаточно осмыслить особенности повести.
Тут уместно поставить вопрос: что в «Тамани» предстает главным предметом описания? Выбор из двух: внутренний мир героя-рассказчика — или внешний мир, в который он попал? Ответ подсказан заглавием, единственным в книге географическим. Если бы заглавие подстраивалось под заглавие книги и под складывавшуюся традицию, новелле вся стать была называться «Ундиной»; только она писалась тогда, когда традиции называть повести и новеллы именами активных действующих лиц еще не было; поэт свыкся с первоначальным заглавием и заменять его не захотел.
Есть еще одно чрезвычайно любопытное обстоятельство. Если рассматривать «Тамань» как автономное произведение, здесь все на месте, новелла по праву воспринимается лермонтовским шедевром. Если же смотреть на новеллу сквозь призму книги, куда она встроена, обнаруживается масса противоречий и нестыковок.
Кто здесь рассказчик? Что за вопрос? Новелла включена в Журнал Печорина: это ли не категоричный ответ?
Но Б. М. Эйхенбаум фиксировал: фигура рассказчика не отчетлива — это просто офицер, едущий «по казенной надобности». Кроме того в журнальной публикации есть избыточная с точки зрения характеристики Печорина деталь: рассказчик подает свое любопытство как «вещь, свойственную всем путешествующим и записывающим людям». В окончательном тексте эти приметы из «Тамани» переданы рассказчику повести «Бэла».
Б. Т. Удодов поддерживает мнение, что рассказчик «был первоначально очень близкий автору “странствующий и записывающий офицер”» 47. Имя Печорина в этой повести не упоминается (допустим, не ему же самому себя рекламировать, а по имени к нему здесь просто некому обращаться). Есть фабульные неувязки. «…Из повести “Княжна Мери” известно, что Печорин сослан на Кавказ за какую-то “историю”… Однако герой “Тамани” не похож на ссыльного, только что едущего из Петербурга. Его сопровождает денщик, “линейный казак”; следовательно, офицер уже служит на Кавказе…» (с. 27).
Еще важнее, что герой психологически не таков, каким явится в других повестях. Умудренный хитросплетениями жизни Печорин не действовал бы так прямолинейно, как рассказчик «Тамани». После приключений первой ночи наутро он пустился в прямой допрос слепого: «Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, — говори, куда ты ночью таскался, с узлом, а?» Результат? «Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал…» Старуха за него вступилась. Ничего рассказчик не вызнал. А на что он рассчитывал? Что слепой выдаст своих друзей? Зато себя (как дознаватель) рассказчик скомпрометировал и тем самым поставил под удар. Этого ему оказалось мало, но не нулевой, а отрицательный результат дал его новый допрос, на этот раз «ундины»: «“Экая скрытная! а вот я кое-что про тебя узнал”. (Она не изменилась в лице, не пошевельнула губами, как будто не об ней дело.) “Я узнал, что ты вчера ночью ходила на берег”. И тут я очень важно пересказал ей все, что видел, думая смутить ее — нимало! Она захохотала во все горло. “Много видели, да мало знаете, а что знаете, так держите под замочком”. — “А если б я, например, вздумал донести коменданту?” — и тут я сделал очень серьезную, даже строгую мину. Она вдруг прыгнула, запела и скрылась, как птичка, выпугнутая из кустарника. Последние слова мои были вовсе не у места; я тогда не подозревал их важности, но впоследствии имел случай в них раскаяться». «История с “ундиной” и слепым мальчиком осмысливается Печориным и в ироническом плане, причем ирония направлена на самого героя» 48.
Так примитивно поступает знаток женщин, который в «Княжне Мери» написал: «Нет ничего парадоксальнее женского ума: женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами…» Жизнь не раз вынудит Печорина притворяться (перед Грушницким, перед княжной Мери), но всякий раз он хозяин положения. В «Тамани» притворная «очень серьезная, даже