В конце войны заведовать Отделом рукописей ГБЛ приходит фронтовик и будущий блестящий историк П. А. Зайончковский, а в начале 1945-го он берет на работу С. В. Житомирскую. Роль двух этих кадровых решений в истории отечественной культуры середины ХХ века весьма велика.
Встречу с Е. И. Коншиной С. В. называет «одной из самых примечательных удач» в своей жизни. Причем речь идет не только о «профессиональном становлении» – без этой встречи С. В. «никогда не соприкоснулась бы с тем кругом дореволюционной московской интеллигенции, к которому, как одна из младших отпрысков, Е. И. принадлежала». С. В. раскладывает карты: выпускник Московской духовной академии Г. П. Георгиевский пришел руководить рукописным отделением Румянцевского музея в 1890 году – и С. В. еще застала его в Отделе в 1945 году.
«… Он был “дедом”, чудом уцелевшей реликвией прошлого (слово “чудо” здесь вполне на месте – вот уж кому по всем советским правилам было место в лагере, причем с первых послеоктябрьских лет. – М. Ч.), а Елизавета Николаевна – ярчайшим представителем “отцов”. Мы же были “дети”, наследники лучшего в их традициях – в условиях нашего времени и нашего воспитания не всегда, конечно, соответствовавшие этим традициям».
То есть С. В. пользуется восстановленной – при помощи поколения «отцов» – их, в сущности, шкалой ценностей (лучшего в их традиции).
В те годы архивы были отъединены от науки и общественной жизни. В послевоенных диссертациях уже редко встретишь архивные ссылки. Печатной информации об архивах почти нет. И надо представить себе, каким дерзким, по тем временам – революционным шагом было решение о подготовке, а затем и издание – все это сжато, но ясно описано С. В. – «Краткого указателя архивных фондов Отдела рукописей» (ГБЛ, 1948), «Указателя воспоминаний, дневников, путевых записок ХVIII– ХIХ веков (из фондов Отдела рукописей)» (ГБЛ, 1951. А каково было принять решение отсечь в этом издании всю первую половину ХХ века – чтобы не уродовать цензурой!). С. В. с восхищением вспоминает о том, как в 1944–1952 годах,
«на которые пали все послевоенные бесчинства сталинского режима, он (П. А. Зайончковский) в этих условиях ухитрился превратить Отдел рукописей <…> в серьезное научное учреждение с огромным размахом научно-публикаторской и информационной деятельности, будто не замечая идеологических бурь, чудовищных потоков лжи и клеветы в истерических партийных постановлениях…»
Он сделал свой выбор.
А ведь не так просто было собрать штат для такой работы – хотя бы для описания русских рукописных книг (то есть, как правило, духовного содержания). За прошедшее после Октября время погибло в ссылках и лагерях немало тех, кто был хорошо знаком с этим делом, поскольку они-то и имели скорей всего подозрительное происхождение – духовное, купеческое или дворянское. А архивами пришли заниматься женщины, что называется, из хороших семей, подготовленные для получения дальнейшего образования, но именно им-то, «лишенцам», и затруднили путь к завершению образования!.. Несколько сотрудниц Отдела получали заочное образование – с большим и, в сущности, непоправимым опозданием.
… Сразу после смерти Сталина, когда доклад Хрущева 1956 года еще не мог никому и присниться, тогдашние руководители Отдела рукописей ГБЛ внезапно – по-другому не скажешь – осознали новые возможности и резко двинули вперед архивное дело. Замечательный документ опережающего самосознания – их письмо в журнал «Вопросы истории». Оно дает почувствовать, что именно в 1954 году было совершенно новым – и что особенно активно начало вновь забываться людьми, пришедшими на смену этим архивным деятелям, со второй половины 1970-х годов:
«Архивохранилища должны считать своей непременной обязанностью предоставление материалов исследователям. Деятельность архивов должна быть активной, направленной в сторону читателя, исследователя. <…> Нужно организовать копирование документов по заказам читателей с широким использованием современной техники фотографии и микрофильмирования, пересылать документальные материалы и их копии для использования научными работниками на периферии. В архивах хранится множество материалов, совершенно еще не раскрытых и не приведенных в доступное для исследователей состояние. <…> Все дело нередко ограничивается описанием документов с целью учета и хранения, а не использования…»[746].
Именно по этому письму и было принято – хоть и нескоро, в 1960 году – постановление о передаче государственных архивов из системы МВД в ведение Совета Министров (говорили, что авторы письма сняли с работников госархивов погоны, – пока не стало ясно, что они превратились в невидимые). При этом многое все-таки продолжало держаться на личностях – Б. В. Томашевский, М. И. Малова в Рукописном отделе Пушкинского Дома; П. А. Зайончковский и его преемница (с 1952 года) С. В. Житомирская в Отделе рукописей ГБЛ…
Свободный доступ к описям… Он и сейчас – не во всех архивохранилищах; информация и сейчас для многих является тем, что нельзя взять да и предоставить просто так…
6Российский ХХ век, во всяком случае, показывает, что в воздействии личностей на социальные процессы немалое место занимают внеэкономические и даже внеидеологические категории – такие, как пафос (патетическое отношение к возложенным на себя обязанностям), обостренное чувство долга. «Такими фанатиками работы и пользуется Советская власть, – записывал К. И. Чуковский в дневник 22 января 1928 года. – Их гнут, им мешают, им на каждом шагу ставят палки, но они вопреки всему отдают свою шкуру работе»[747] – и это свойство определенной части работников культуры сохранилось до конца советского времени.
Этими людьми двигала вера, в данном случае – нерелигиозная (хотя понятно, что для какой-то их части постулаты религии оставались определяющими), а, в частности, научная. Здесь мы можем опереться на представления, предложенные еще в 1914 году В. И. Вернадским.
Размышляя над тем, что же «позволило создать непрерывность научного творчества в России при отсутствии в ней преемственности и традиции» (которая в Европе продолжалась в монастырях, когда прерывалась на какое-то время в миру), Вернадский пришел к следующей мысли: «В обществе без научной веры не может быть научного творчества и прочной научной работы». Научная вера «является опорой в тяжелых условиях русской действительности, служит импульсом, направляющим вперед, среди самых невозможных внешних условий, создателей творческой работы русского общества в области научных явлений… Точному учету истории эта научная вера не может подвергнуться», но «мы должны помнить, что только при ее наличности может идти большая научная работа, живое научное творчество»[748].
В бесконечно большей мере эта мысль относится к советской истории, при одной важной поправке – тоталитарное устройство все равно приводило к перерывам в научной традиции. Но без этой веры они могли быть и гораздо более длительными, и, главное, необратимыми по своим результатам.
Рост роли личности в российском ХХ веке, прошедшем в большей своей части под знаком государственного устройства, стремившегося растереть личность в пыль, был связан с уничтожением после 1917 года начатков гражданского общества, складывавшегося в России пореформенной. Рискнем высказать соображение, на наш взгляд, очевидное – общество с развитыми гражданскими и юридическими институциями не особенно нуждается в личностях (или, вероятней, нуждается как-то иначе). Не столь важны ведь имена и личности тех, кто зафиксировал свой голос под тем или иным решением той или иной общественной группы, решившей поддержать ту или иную инициативу, – достаточно их простого участия в голосовании. Неважно, кто именно – и поименно – участвует в многотысячной демонстрации, в многолюдном пикете. «Штучные» действия – черта тех обществ, где гражданская структура разрушилась (или разрушается, оказавшись хрупкой и неустойчивой, как в сегодняшнем российском обществе).
Личность приобретает полноту своего значения там, где гражданского общества нет, нет реальных действий отдельных сообществ, а только ирреальные, являющиеся плодом пропагандистской фантазии «действия» бесформенной массы («советская общественность», «весь советский народ»). Однако же не освещаемое в печати личное поведение незаурядного человека все-таки оказывается в какой-то степени на виду и значимо для других. Его готовность участвовать в положительной деятельности, то есть «брать на себя», становится очевидной хотя бы какому-то кругу (скажем, профессиональному) – и потому поддерживает, служит примером и т. п.
Говоря об особой роли личностей в России ХХ века, мы не думаем уверить кого-либо в их влиянии на переломные исторические события. Хрущев принимал решение о докладе на ХХ съезде не под воздействием этих людей. Спустя 12 лет Советский Союз вводил танки в Прагу по решению Политбюро, и личности не могли помешать этому решению – как и спустя еще десятилетие с лишним – решению о начале военных действий в Афганистане. Но личности воздействовали на оценку всех этих действий внутри общества. Своими действиями, и не только прямо диссидентскими (такими, как выход на Красную площадь группы протестовавших против вторжения в Прагу), а порой сугубо научными, они участвовали в формировании того, а не иного характера литературного и научного (во всяком случае, это относится к наукам гуманитарным) процесса, в создании морального климата, системы политических оценок, невидимой шкалы этических ценностей. Хотя в отдельных – крайне редких! – случаях они воздействовали и на течение исторического процесса: личности с известными именами, поставив свои подписи под письмом в ЦК, помешали в 1966 году готовившейся реабилитации Сталина.